Изменить стиль страницы

«Из числа людей, совершивших много прекрасных дел, боги только немногим даровали почетный дар, вернув из подземного царства их души; подвиг же Алкесты[436] был признан столь прекрасным и людьми и богами, что боги, восхищенные ее мужеством, вернули ее к жизни. Итак, благородную и доблестную любовь чтут даже боги!

Не так почтили они Орфея[437] сына Эагра. Они прогнали его из преисподней, не дав ему того, о чем он просил. Вместо того чтобы вернуть ему жену, они показали ему лишь ее призрак, в наказание за то, что у него, изнеженного кифареда, не хватило мужества. Вместо того чтобы, подобно Алкесте, умереть за ту, кого любил, он, призвав на помощь свое искусство, ухитрился живым проникнуть в преисподнюю. Поэтому разгневанные боги покарали его за малодушие и послали ему смерть от руки женщин».

Мария Багратион слушала чтение с тем же бесстрастием, какое проявляла во всем. Но на последней фразе она прервала меня и сказала задумчиво:

— Значит, Платон понимал, что женщины отважнее мужчин. Тогда почему же в «Пире» он строит теорию любви на противоположной идее?

Она просила меня читать дальше. Через четверть часа пришла русская дама — Наталия Шерер, как я позже узнал. Они обнялись и дружески разговорились. Наталии могло быть лет тридцать пять; это была крепкая, великолепно сложенная, статная женщина; вздернутый нос и широкие скулы придавали ей дикую красоту фавна.

Я посещал дом Марии Багратион около полугода, но мне не удалось ни познакомиться с ней покороче, ни даже привыкнуть к ее красоте, самый блеск которой заслонял ее от меня. Зато эта женщина, такая чужая и далекая, когда я смотрел на нее, становилась мне близкой, едва лишь я с ней расставался. Если мне удавалось вырваться из города и уехать в лесистые окрестности Версаля, я увозил с собой ее образ. Я говорю так, потому что это правда. В моих мечтах мы бродили вдвоем по уединенным тропинкам, опьяненные счастьем и мукой.

Однажды утром я прочел в газете:

«Вчера в полночь у себя в доме, на улице Бас-дю-Рампар, скончалась княгиня Мария Багратион».

В газете больше ничего не было сказано. Я слишком мало знал покойную, чтобы оплакивать ее потерю, но я был потрясен. Это была катастрофа, — земля разверзлась, чтобы поглотить мое сокровище, чтобы уничтожить ту, в ком заключалась для меня вся красота мира.

Я бросился к г-ну Виардо. У него находился Кирилл Балашов, пианист.

— Какая ужасная смерть! — вскричал я.

— Какая ужасная смерть! — повторил Кирилл, точно эхо.

— Мария Багратион покончила с собой, — сказал Виардо, — и притом способом, необычным для женщин. Утром ее нашли распростертой на постели в белом платье, с жемчужным ожерельем на шее и с револьвером в руке; у нее был прострелен висок.

Я спросил, известна ли причина самоубийства.

— Ее мать сумасшедшая, отец, генерал Багратион, застрелился, — ответил Виардо. — Вероятно, есть и более важная причина, но я ее не знаю.

Кирилл в волнении ломал руки. Потом сказал:

— Молва приписывала ей множество любовных связей. Но странно, — те, кто вроде меня виделся с ней постоянно, не знали ни одного ее любовника. Правда, это еще ничего не доказывает. Пойдем простимся с ней.

Мастерская скульпторши была обращена в часовню. Мария Багратион покоилась на кровати; на ее виске отчетливо выделялось маленькое круглое пятнышко. Колеблющееся пламя свечей оживляло ее лицо. Лишь по трагической бледности можно было угадать, что она мертва. Черты ее были отмечены тем же бесстрастием, какое она неизменно сохраняла в жизни, быть может, считая, по примеру древних, что выразительность — враг красоты. Ее одели в белое закрытое платье. Мать сидела рядом с ней, худая, растрепанная, страшная, как колдунья, и исподлобья косилась на нас. Друзья Марии Багратион подходили по двое, по трое и медленно удалялись.

XXVIII. «Не пиши!»

Вот уже около двух лет г-н Дюбуа лишь изредка, через долгие промежутки, посещал наш дом, где так часто бывал прежде; казалось, ему перестало у нас нравиться. Во время своих коротких визитов он уже не поддразнивал матушку, затевая спор о морали и религии. Он скупился на полные строгого изящества рассуждения, на глубокие содержательные речи, которые в былые дни так охотно расточал ребенку, хотя теперь я мог бы лучше их оценить. Может быть, ему уже было утомительно мыслить и говорить? Может быть, бремя старости начинало тяготить его? Но этого не было заметно; он не дряхлел и, казалось, нисколько не менялся. Возможно, он обнаружил, что я уже перестал быть мягким воском в его руках, и его не прельщало делиться мыслями с самоуверенным верзилой, который иногда бестактно и недостаточно почтительно противоречил ему. Но вот в один осенний день, после полудня, раздался его короткий, повелительный звонок. Г-н Дюбуа вошел. Глаза его были скрыты за большими синими очками. Он уселся в кресло, расправил полы длинного зеленого сюртука и заговорил с таким же блеском, как в доброе старое время; из уст его полились «потоки дивных слов, блестящих, как в горах их снеговой покров».

«Я полагаю, — сказал он среди прочего, что стоило сохранить в памяти, — я полагаю, друг мой, что идея прогресса должна быть тебе близка. Она широко распространена ныне, и можно только удивляться, что она господствует в выродившемся поколении, которое, в силу своих низких качеств, менее всякого другого способно доказать ее справедливость. Но религиозное чувство в наши дни угасает, и догматическая идея незыблемости незаметно подменяется идеей свободного, неуклонного, бесконечного прогресса. Подобная идея льстит людям, и этого достаточно, чтобы они верили в ее истинность. Люди единодушно принимают на веру все, что потакает их тщеславию и отвечает их чаяньям, — всякую утешительную идею, и им нет дела, обоснована она или нет. Посмотрим же, что это за прогресс, которым современники прожужжали нам уши. Что следует понимать под этим словом? Если мы попробуем определить его как добросовестные грамматики, мы скажем, что это есть преуспеяние в добре и зле (насколько мы можем различать добро от зла), то есть не что иное, как продвижение человечества вперед. Но если, как выражаются в наш век, когда не умеют ни мыслить, ни говорить, мы скажем, что прогресс — неуклонное движение человечества к совершенству, то эти слова не будут соответствовать истине. Мы не наблюдаем подобного процесса в истории, являющей нам череду катастроф, периоды расцвета, неизбежно сменяющиеся периодами упадка. Первобытные люди, без сомнения, были жалки и беспомощны, но успехи их потомков в технике и промышленности принесли не меньше зла, чем добра, и умножили нужду и страдания человеческого рода в той же мере, что его могущество и благосостояние. Взгляните на древнейшие народы, оставившие величественные памятники своего гения, и сравните их с нами. Разве мы строим здания лучше египтян? Разве мы в чем-нибудь превосходим греков? Я не собираюсь утаивать их пороков и недостатков. Они были зачастую несправедливы и жестоки. Они губили свои народы в братоубийственных войнах. Ну, а мы?.. Разве наши философы мудрее древних? Найдется ли во Франции или в Германии более глубокий мыслитель, чем Гераклит Эфесский?[438] Создаем ли мы статуи прекраснее и храмы совершеннее, нежели они? Кто осмелится утверждать, будто в новые времена появилась поэма прекраснее „Илиады“? Мы жадны до зрелищ; но разве могут наши спектакли сравниться с трилогией Софокла[439], представленной на афинском театре? Поговорим о нравственных, духовных идеях. Чтобы постичь глубочайшую концепцию смерти, когда-либо достигнутую человеческим родом, необходимо вернуться к Элевсинским мистериям[440]. Перейдем к государственному устройству и управлению народами. В этом вопросе некогда было предпринято гигантское усилие. Это произошло, когда Август запер двери храма Януса[441] и воздвиг в Риме алтарь мира и когда грандиозное величие римского мира распространилось на земле. Но Рим погиб. После его падения Европу захватили варвары, которые не только не думают продолжать дело Цезаря и Августа, но даже отвергают самую идею мира, чтобы беспрепятственно удовлетворять свою жажду убийства и грабежа. И ни один человек из этих враждующих стран не помышляет о создании органа, который гарантировал бы всеобщее спокойствие, об установлении могущественного верховного союза, который, господствуя над государствами, обуздывал бы их беззакония; а если бы и нашелся гражданин, способный осуществить эту великую идею, сулящую спасение человечеству, то и соотечественники и иностранцы покрыли бы его позором за то, что он лишил патриотов их важнейшей привилегии — убийства ради захвата добычи. И подобное единодушие народов во вражде и зависти достаточно ясно доказывает, к какого рода прогрессу они стремятся.

вернуться

436

…подвиг же Алкесты… — Алкеста, героиня одноименной трагедии Еврипида, добровольно пожертвовала жизнью, чтобы спасти от смерти мужа.

вернуться

437

Не так почтили они Орфея… — Орфей спустился в подземное царство, чтобы вернуть оттуда свою умершую жену Эвридику.

вернуться

438

Гераклит Эфесский (ок. 540–480 гг. до н. э.) — древнегреческий философ-материалист и диалектик.

вернуться

439

Трилогия Софокла — трагедии «Царь Эдип», «Эдип в Колоне» и «Антигона».

вернуться

440

Элевсинские мистерии — празднества в честь древнегреческой богини земного плодородия Деметры и ее дочери Персефоны, похищенной богом подземного мира Аидом, который сделал ее своей женой. По велению Зевса Персефона проводила полгода на земле и полгода в подземном мире. В основе элевсинских мистерий (центр их — город Элевсин) лежало представление о вечном возрождении природы.

вернуться

441

…когда Август запер двери храма Януса… — Двуликий Янус почитался в Риме как божество входа и выхода, начала и конца. В Риме был обычай в начале войны открывать двери храма Януса и держать их открытыми до наступления мира. Император Август писал в § 13 своих «Деяний»: «Храм Януса Квирина… который за все время от основания города до начала моей жизни запирался лишь дважды, в мой принципат по постановлению сената был заперт три раза».