Драго Янчар
Катарина, павлин и иезуит
1
В комнате кто-то появился – Катарина отчетливо, всем телом чувствует его присутствие. Она призвала его в своем полусне, сейчас он, вероятно, у дверей, оттуда слышится шорох грубой шерстяной ткани, из которой сшита мужская одежда, или это уже шепот влажных губ, шепот тела, сдерживаемое беспокойство приближения. В комнате присутствует незнакомый человек, он неслышно вошел в дверь, не вставляя ключа в замочную скважину, дверные петли не скрипнули, теперь он здесь, совсем близко, но ей не страшно. Ночной человек молчит, он соткан из тьмы и безмолвия. Ей следовало бы испугаться: она одна в комнате, она в эту ночь одна в доме, но вместо страха в груди, в голове, в глубине живота – всюду нарастает волнение, легкая дрожь пробегает по коже. Это не озноб от мартовской прохлады, ибо окно закрыто, это не трепет, вызванный весной, сошедшей там, за окном, на Добраву, и не мягким серебром лунного света, упавшего на ее постель. Это она из сновидения, из лунного сияния, из серебряного мерцания слепила темную тень, сгустившуюся массу мужской фигуры. Тяжелую массу, которая, всколыхнувшись, тихими шагами подходит к ее кровати. Незнакомец стоит у ее постели и смотрит на нее, затем медленно, легким движением берется за одеяло и со спокойной непреклонностью отбрасывает его, Катарина лежит в ночной рубашке, и он на нее смотрит. Она не видит его лица, может быть, у него и нет никакого лица, но она все же чувствует его взгляд, чувствует колеей и губами, грудью, глубиной живота. С естественной ловкостью он начинает расстегивать пуговицы на ее рубашке от шеи все ниже, тяжелые руки так легки, что сначала она их вообще не ощущает. Чувствует только, что становится все более голой и что мужчина глядит на нее, а она ничего не может с этим поделать. Он гладит ее шею, затем рука его тыльной стороной ладони скользит вниз по ее груди и животу туда, куда раньше был устремлен его взгляд, там сейчас его руки, она слышит его дыхание, но все еще не видит лица. Это человек без лица, хотя у него непреклонный взгляд, хотя у него есть губы, которые, возможно, прикоснутся к ее губам, есть руки и мужское тело. Без сопротивления, только с каким-то затаенным удивлением и волнением она чувствует – видит даже с закрытыми глазами, – что он прикасается к ее телу именно там, где ей самой бы этого хотелось, с такой силой, как она сама того желает. Ощущает она и свое болезненное бессилие, и его неопасную непреклонность. Какой-то мужчина вошел сюда, не спеша ее раздевает, поглаживает ее грудь и живот, затем отодвигается и оглядывает ее, почти нагую, а она не может ничего с этим поделать. Хотя знает, что ей следовало бы закричать, позвать отца, кухарку и служанок, спящих внизу возле темной пустой кухни, отца, который сейчас в селе у церкви святого Роха, батраков и конюхов с того конца двора, сестру, живущую в Любляне, или брата, находящегося в Триесте, маму Нежу, что на небесах, самого святого Роха – кого-то ей нужно было позвать или перекреститься и прочитать молитву, чтобы не совершился страшный грех, который уже совершается, что-то ей следовало бы сделать, хотя бы сказать: нет, пожалуйста, не надо. Но она не кричит, ничего не говорит; в тот же миг ей захотелось, сама плоть пожелала, чтобы руки вернулись. Ее тела касается только его взгляд, только его глаза, зрение которых обостряет весенняя лунная ночь; они скользят по ее ничем не прикрытому телу, и от этого на нем собираются капли влаги, а по коже проходит дрожь от внутреннего волнения, от страха, приятного и неопасного, от легкого ужаса, который влечет. Влечет так, что хочется снова подозвать поближе густое вещество этого тела – мужского тела, с его запахом, человека, стоящего в нескольких шагах от постели, который смотрит на нее каким-то отсутствующим, холодноватым взглядом и все же слишком непреклонным, слишком беспощадно-притягательным. Ей все равно хочется сказать: нет, пожалуйста, не надо, – но в голове какая-то сумятица, а руки опять уже здесь, она чувствует их, больше они не останавливаются, не прекращается дыхание возле ее уха. Человек этот сейчас близко и одновременно далеко, взгляд устремлен па ее тело, здесь же и его руки – это руки его и в то же время ничьи, у человека нет лица и нет имени. Она немного приподнимается, слегка отстраняясь от его рук, тела, дыхания, которое она чувствует у себя на лице, всему этому сопротивляясь, все это отталкивая, но лишь настолько, чтобы почувствовать свое бессилие; она уже не может укрыться одеялом, не может закричать, потому что все продолжается. Еще до того как незнакомец приподнял и перевернул ее, она замечает, скорее, сознает, что в комнату вошел еще кто-то – в окно, в дверь или сквозь стену, сейчас это уже совершенно неважно, кто-то стоит у дверей молча, с жадным любопытством наблюдая за всем, и от него исходит бесконечно притягательный безмолвный ужас. Но она сейчас не может, не хочет сопротивляться, и ничего нельзя уже поделать – все продолжается, это уже невозможно остановить, и она не желает ничего останавливать. Мужчина, что возле нее, переворачивает теперь ее на живот, приподнимает за бока, поднимает с постели, так что она уже не лежит, а стоит у кровати, и он сзади легким движением приподнимает ее рубашку, приближается к ней, она сзади теперь голая, спереди руки его проникают за расстегнутую рубашку, за те пуговицы, которые он расстегнул с такой легкостью, и касаются ее живота, а она лишена сил от его близости, хотя и знает, что кто-то другой за всем этим наблюдает – стоит неподвижно, с мучительным любопытством смотрит на это раздевание, па ее обнаженное тело, на ее прекрасное тело, сейчас она красива, хотя еще вечером не была красивой, сейчас она привлекательна, он смотрит на соприкосновение, сцепление тел, и она готова па все, голову и тело ее охватывает сильный жар, что-то скользкое, какая-то толстая змея вползает в нее. Катарина громко охает и затыкает себе рот, чтобы не услышали работники, спящие по ту сторону двора, и служанки внизу при кухне, лицо горит, влажные губы испускают стоны в мокрую ладонь, тело порывисто содрогается, она хочет, чтобы все это пришло к какому-то завершению, которое наступит, непременно наступит, и она стонет еще громче, закрывая подушкой лицо, чтобы не закричать, чтобы не завопить в эту весеннюю лунную ночь, чтобы вопль ее не разбудил Добраву, пространную равнину и окружающие ее темные горные скалы.
Это была ночь над Добравой, ночь над церковью святого Роха, притулившейся на склоне холма вместе со своими ангелами в верхней части церкви, в окружении домов, затаившихся в этой ночи, с людьми, которые не спят, чего-то ожидая.
Теперь, когда все миновало, Катарина, вся мокрая от пота, снова обрела свое прекрасное милое имя, но только имя, так как тело было осквернено, на лице еще сохранялась гримаса: нет, я не красивая, не привлекательная; длинные темно-каштановые волосы, путаясь, прилипли ко лбу и к затылку; она вздохнула с облегчением: в комнате опять никого не было, лишь дыхание ее еще прерывалось, но становилось все спокойнее, только молоток сердца стучал еще в груди, но теперь не так громко. В комнате осталась лишь тишина, лишь серебряный полусвет разливался по усадьбе и далеко вокруг по всей долине, над горами и над беззвучным течением реки, над всей неподвижно застывшей землей.
Она встала, открыла окно, холодный воздух омыл ее влажное разгоряченное лицо, на дворе была весенняя ночь, через поле пробегали фигурки ночных пришельцев, сгорбленные, со склоненными головами, нюхающие весеннюю землю, улавливающие движение корней в глубине; они приподнимали головы и прислушивались к проклевывающимся из почек весенним листьям, к покою спящих птиц, которые скоро защебечут. Это были существа с собачьими головами, вурдалаки, оборотни. Они бежали, пригнувшись, пока не встали на все четыре ноги, роясь в земле, на пашне – вепри, свиньи; ах, ведь это были только тени, поспешавшие через серебряный луг, сквозь чистый свет весеннего полнолуния, какие-то псы, волки, два неизвестных темных животных. С холма донесся удар колокола, тени остановились, принюхиваясь и подняв головы к небу, к весенней луне – прислушались и исчезли среди деревьев.