Изменить стиль страницы

— Да-а, нынче я ехал там, мимо вас, видел. — Атаман, почесывая грудь, поднял ковыльную в завитках бороду, помигал ресницами — в глаза ему били лучи солнца. — Жербиек ваш на этот раз обмишулился, это правда. Неважнецкая попалась землица.

— Тимофей Михалыч, а нельзя ли обменять деляну, а? Ну что, в самом деле! Не душить же лошадей на этих лылах. Да и что пользы? Я возьму себе из сенокосной, а эта пускай остается.

Атаман крякнул. Маленькие, в густой заросли глаза его вдруг соскользнули с лица Алексея и, поблуждав, уставились в расплюснутые, с заломами копыта меринка.

— Таких правов у меня нет, Алексей Матвеич. Не могу, — сказал он менее приветливо, — не могу этого, нет. Если сход дозволит…

— Сход? Ну что ж, можно и так, — не отставал Алексей, — а когда соберешь сход?

— На днях как-нибудь… Как-нибудь на днях соберемся. Народ подуправится с посевами. Теперь ведь в поле все, некогда.

Алексей вспыхнул:

— Ты смеешься, Тимофей Михалыч! На кой же мне черт, скажи на милость, огород тогда городить! Сев окончится — что ж я буду тогда делать с землей? Весна ведь вроде бы один раз в году бывает. Как по-твоему?

— Ничего не могу, Матвеич, нет у меня таких правов, — бурчал атаман уже с нескрываемой досадой и, отвернувшись, выгнув обгорелую, загрязненную шею, строго крикнул: — Ванька, Мишка, ведите быков, запрягать будем!

Меринок, косясь на чашку с водой, стоявшую под колесами, шлепал с вожделением губами, шагнул было туда, но хозяин сердито рванул его за повод, и он, мотнув головой, попятился.

Алексей сказал запальчиво, с обидой в голосе:

— Правов, говоришь, нет? Хорошенькое дело! А на то есть права — дозволять разведентам мошенничать? Кто это устроил, что богатеям достались низины да равнины — самые лучшие куски? Таких подлецов не то что… в три шеи гнать надо! Какие умные! Ишь ведь… А тут никак… Воюешь-воюешь, в кои годы вырвешься домой, а тут — на те…

— На войну, брат, уповать нечего. — Атаман насупился. — Нечего уповать, не один ты воюешь.

Алексей резко повернулся на меринке и толкнул его каблуком. Тот подпрыгнул и ленивой рысцой, фыркая, затрусил на изволок.

Спустя короткое время, наскоро подкрепившись дедовой стряпней — пшенным уже остывшим супом и подгорелой с подсолнечным маслом кашей, — Алексей шел по меже. Он шагал размашисто, не опуская головы, и, как на ученье, в строю, глядел прямо перед собой в текучую марь. Под мышкой у него побрякивала старенькая сажень. Слегка изогнутые брови были сдвинуты, что придавало его лицу суровое выражение, и над переносицей, копя тень и влагу, извивались две глубокие складки. Так, не замедляя шаг, он шел версты две и потом, когда миновал небольшую балку, стал поглядывать под ноги. Прямая, будто кнутом хлыстнули, межа бежала по равнине далеко-далеко и там, где земля сходилась с небом, терялась. Вела она к Крутому ерику, где лежали лучшие во всем юрту земли. Сбочь межи, на тех делянах, что в прошлом году распаханы не были, еще сохранились ямки и на некоторых делянах — накопы огромных уродливых букв: «А Ф», «К X С». Алексей мысленно читал: «Артем Фирсов», «Клим Харитонович Сидоров».

У дикой, с сухой макушкой яблоньки, откуда начиналось широчайшее абанкинское поле, Алексей перевел дыхание, остановился и, стирая фуражкой пот с лица, взглянул на тот конец полосы. Перед ним расстилалась гладкая, чистая, без единой морщинки равнина. «Вот они… где паи наши, — подумал он, раскрывая и защелкивая сажень. — Ишь ты! Жербиек Абанкина знал, где выскочить, не ошибся», — и усмехнулся, вспомнив слова атамана: «Жербиек ваш на этот раз обмишулился». Стараясь махать саженью как можно точнее, отмерил от края надела ровно столько, сколько на один пай полагается, и носком сапога колупнул землю.

Дед Парсан пригнал впряженных в плуг и в повозку лошадей. Был он строг и важен. Куцая бороденка его грозно щетинилась, и во всей его не по возрасту подвижной фигуре было что-то воинственное. Молча и суетливо он сбросил с повозки вальки и начал перепрягать лошадей. Алексей помог ему, подглубил и поточил плуг. А когда все уладили, дед смахнул шапчонку, повернулся на восток и несколько раз истово перекрестился. «Господи, благослови», — прошептал он. Еще раз осмотрел упряжь, взял вожжи, кнут и, сорвав голос, крикнул. Лошади, гремя вальками, выровняли линию. Алексей поднял плуг, поднес его к той лунке, что выкопал носком сапога, и с силой ткнул. Рыхлый черноземный пласт, рассыпаясь, упал с лемеха и чуть извилистой коричневатой стежкой потянулся через все поле.

IX

Тридцатый полк стоял вблизи железнодорожного полотна в небольшом чистеньком местечке Бриены. Изрядно потрепанный в последних схватках с мадьярами, полк отдыхал здесь с конца марта, уже месяц скоро. Местечко, расположенное в глубоком тылу, казакам не нравилось. Скученно стоявшие опрятные домики, крытые черепицей, почти все на один манер, будто одного хозяина; в прямых, узких и аккуратных улицах ни канав, ни плетней; палисадники под одну линию. Все размеренно, сжато и однообразно. Во всем чистота, порядок, строгость линий. И этот-то порядок и размеренность казакам были не по душе. То ли дело донской хутор: двор от двора — на целую версту, хоть парады устраивай; один дом фасадом на запад, другой — на юг; тот — огромный, под цветным железом, этот — маленький, с камышовой крышей… Просторно, весело и пестро.

Взвод Федора Парамонова размещался почти в центре местечка, неподалеку от высокой, пикой вонзавшейся в небо лютеранской церкви, кирки. Квартировал Федор вместе с Пашкой Морозовым, Жуковым, Петровым и еще тремя казаками Филоновской станицы. С того времени как полк сняли с позиций, для Федора жизнь стала еще мучительней. Там, на позициях, в изнурительных буднях и страхе за жизнь личная беда растворялась в общей беде, и становилось немножко легче. А здесь целый месяц бей баклуши, слоняйся по улицам без дела — человеку благополучному и то станет тошно. Ни учений никаких, ни занятий, а отпусков не давали. А ведь для того чтобы съездить домой, Федору потребовалось бы только две недели. Федор понимал, в чем тут разгадка: командование не доверяло казакам. Отпусти — и уж в полку вряд ли больше увидишь, разве только по этапу пришлют.

Добиваться отпуска теперь, будучи членом полкового комитета, Федору было неудобно, и он не делал этого. Втайне, как и все казаки, надеялся, что война вот-вот будет закончена. И надежда эта поддерживала в нем бодрость. Хотя трудно говорить о его бодрости: угрюмая озабоченность редко сходила с его лица. На днях, услышав о том, что брат Алексей живет дома, он написал ему большущее письмо: просил во что бы то ни стало забрать от Абанкиных Надю.

Но если самому Федору хлопотать об отпуске теперь было неудобно, то это с большим рвением делали за него новые друзья из казачьего комитета, а также Пашка Морозов. Больше всего именно он, Пашка. В комитете о Федоровой беде знали не столько от него самого, сколько от Пашки. Тот заботился о друге без его ведома. Частенько встречал председателя полкового комитета — сговорчивого и рассудительного казака-второочередника Зубрилина, и все приставал к нему с просьбой, чтобы Федора отпустили на побывку как можно скорее. Пашка, георгиевский кавалер, теперь имел уже кое-какое влияние, и с ним считались. На груди его на двухцветных, в черную и оранжевую полоску, ленточках поблескивали два новеньких серебряных креста, и на плечах — погоны урядника.

Вчера, после бурного заседания комитета, на котором от командования полка потребовали смещения командира и каптенармуса третьей сотни — первый, новоиспеченный хорунжий, уж слишком откровенно издевался над казаками, а второй без зазрения совести обсчитывал их, — Зубрилин задержал Федора и, лукаво глядя на него, сказал:

— Магарыч, брат, с тебя. Бутылку вишневой. Поедешь домой. Я уж говорил с кем надо. Вроде бы наклевывается. Вечером ныне, попозже, утрясется окончательно. Завтра наведайся ко мне, сообщу.

У Федора от радости спутались мысли, и он не знал, что сказать.