Изменить стиль страницы

Так как же, дядя Иван? — несмело спросила она, теряя терпение. — Чего же мне скажете?

Моисеев долго рассматривал свою черную громадную, брошенную на колени руку, всю в пятнах от застаревших царапин, ворочал белками. Долго и напряженно о чем-то размышлял — кожа на черепе у него слегка двигалась и волосы заметно шевелились. Задумчиво произнес:

— Волки тя ешь! — Вздохнул. Потом уставился на исхудалую жену, лежавшую на кровати, и неуверенно, растягивая слова, заговорил: — Да-а, дела, волки тя… Ну и… дела-а!.. Надо бы того… померекать, обмозговать. А то как бы оно того… Теперь оно такое дело. А принять — что ж… Ежели бы того самого… слов нет.

— Будет уж тебе мямлить! — слабым голосом вмешалась сердобольная и приветливая хозяйка. — Начнет — и конца не жди. Все нутро вымотает. Не замай, поживет, чего уж там. Аль мы ее не знаем! А как там и что — само дело покажет.

— Вот и я в тую ж точку, — согласился Моисеев, — чего же тут такого. Касаемо жалованья, конечно… Капиталы у нас… само собой.

После этого, ни минуты не медля, Надя перебралась на новое жительство. Хоть и не очень-то завидное, но все же лучше, чем никакого. В укромном домишке Моисеевых две комнаты. Одну из этих комнат называли хатой, другую — горницей. В семье, кроме стариков, трое ребят. Старшему четырнадцать лет, меньшому семь. Зыбку для ребенка повесили в хате, почти половину которой занимала печь, здесь же на скамьях смастерили и постель для Нади. Нельзя сказать, чтобы жить здесь было очень просторно. Но, как говорят, в тесноте, да не в обиде. Надя не из неженок. Одно то, что здесь она на воле, для нее уже было величайшим счастьем. Самая жесткая и грубая постель, голые доски были стократ милее той дорогой и пружинистой кровати, которая страшным сном останется на всю жизнь в ее памяти.

То, что в доме этом нет призору женщины, бросалось в глаза. Полы — дощатый в горнице и земляной в хате — давно не мыты и не чищены, загрязнены; бурая бокастая печь околупана; окна и стены — в пятнах серой плесени. Давно уже с таким рвением Надя не работала. Нарядившись во все хозяйское, засучив рукава потрепанной кофтенки, она мыла, стирала, скоблила… Все горело в ее руках: все, к чему она прикасалась, становилось новым и праздничным.

Под вечер Моисеев, ездивший по каким-то делам в станицу, вернулся домой, открыл двери и, щурясь, остановился у порога. Комнаты стали неузнаваемы. Свежевымытые, протертые окна ярко блестели, и в них — широких, с белеными рамами — переливались лучи солнца. Печь стояла чистенькая, смеющаяся: многоцветные узоры в цветочек, которыми она была расписана, рябили в глазах. Набаненный, еще не просохший пол слегка курился, и пар этот вдыхать было легко и приятно. Все предметы — скамейки, ведра, рогачи и прочее — заботливо расставлены по своим местам. От всего запущенного ранее жилья веяло опрятностью, уютом и теплом.

— Волки тя ешь! — с восхищением сказал Моисеев. — Молодчина девка! Любо глянуть.

С первого же дня хозяева остались очень довольны Надей и та довольна хозяевами. Она не могла нарадоваться своей свободе. Как хорошо, что здесь никто за нею не подсматривает! И ни от кого не нужно прятаться… Даже думки о том родном и далеком человеке, с кем мысленно она никогда не разлучалась, были здесь как-то светлее и отраднее. Одно только ее огорчало: ребенок почему-то стал прихварывать. Сегодня он чаще обычного попискивал тихим, сиповатым и жалобным голоском; дышал с трудом, тяжело; глотка у него припухла и по тельцу проступили красноватые прыщики.

Вечером Надю навестила бабка. Она пришла расстроенная, встревоженная. Укоризненно качая головой, всплакнула. Обо всех событиях она, оказывается, только что узнала, да узнала с большим скандалом. Двое суток у ней ломила поясница, и она не слезала с печи. А нынче перед закатом солнца, ничего не подозревая, пошла к сватам. На крыльце ее встретил Трофим, хмурый, сердитый.

— Ты зачем, бабка? — спросил он угрюмо.

— Как, кормилец, зачем? Ты что это… малость рехнулся?

— Нечего тебе тут делать. Поворачивай! — и преградил ей дорогу. Трофим думал, что она пришла по наущению Нади: или в сундук за платьем, или за зыбкой.

— Да ты что, молокосос! Очумел! Как ты могешь мне такое!..

Трофим взял ее за плечо и, повернув лицом к воротам, без труда спустил на ступеньку ниже.

— Иди, иди, старая, не засти свет!

От изумления бабка даже посошок выронила. Минуту беззвучно разевала кривой морщинистый рот, трясла подбородком — сбоку и чуть пониже рта на родинке трепыхались длинные золотистые, уже выцветшие, волоски. Задирая голову, она смотрела на Трофима мерклыми, слезящимися глазами и никак не могла опомниться. Но вот наконец она пришла в себя, и от предчувствия какой-то беды и страха за внучку старческие силы в ней поднялись и словно удесятерились.

— Да ты это как, иродово семя, да ты это что!..

С живостью, которой никак нельзя было предположить в ней, она схватила свой увесистый сучковатый посошок, ожгла Трофима по спине и, оттолкнув его, вскочила на крыльцо. С шумом и грохотом пробежала по коридору, ворвалась в спальню молодых, и вдруг душа у ней, как она сказала, ушла в пятки: ни внучки, ни зыбки с мальчуганом она не обнаружила, след простыл. Откуда-то из боковой комнатушки появилась сваха Наумовна. Не поздоровавшись, принялась костерить бабку на чем свет белый стоит. Та, стуча по полу посошком, ответила ей. И тут такое поднялось! Чуть было друг дружке в волосы не вцепились. За пустяками дело осталось.

Слушая бабку, Надя звонко и раскатисто хохотала — давно уж она так не смеялась. А та, разводя руками и улыбаясь всеми морщинками, без конца вспоминала:

— Уж она-то меня, уж я-то ее… ну и доводили! И немытые вы, и нечесаные, и такие вы, и сякие. Весь род ваш такой. Какими только прозвищами не обложила меня. А я ей — блинешники вы, скупердяи. Она как прыснет опять да как прыснет!..

Бабка упрямо и настойчиво уговаривала Надю вернуться домой. Обидно-де и прискорбно ей видеть внучку в прислужницах, да еще у кого! У медведя у какого-то, прости господи. Хоть бы стоящий человек был, не досадно бы. А то так, тьфу — пенек на ногах. Бабка клялась, что если, мол, дурень старый, то есть Андрей Иванович, вздумает по-прежнему самоуправствовать и терзать Надю, она скрутит его в бараний рог. Но Надя плохо верила в это. Бабка обиделась и поджала губы.

— Однова тут долго не промыкаешь, вот попомни мое слово, — сказала она, прощаясь.

И действительно, как ни горько это было для Нади, предсказание это вскоре сбылось.

На Алексея-с-гор-потоки, собирая обедать, Надя заметила, что хозяин сегодня почему-то не такой, как всегда — простодушный и откровенный, а все прячет глаза, отворачивается. По его обличию она сразу поняла, что он чем-то томится, хочет, видно, сказать что-то важное и никак не осмелится. Предчувствуя неладное и внутренне готовя себя к этому, Надя помогла ему.

— Нового, дядя Иван, ничего у тебя нет? — спросила она.

Моисеев в нерешительности помычал.

— Как бы оно… Есть, Андревна. Вишь, дела, волки тя… И не хотелось вроде бы… Да нельзя… Не под силу нам, Андревна, того… держать тебя. И рады бы душой, да нельзя, силов нет.

Надя хоть и готовила себя к удару, но при этих словах все же оторопела, и в лице ее что-то жалко дрогнуло.

— Но ведь я, дядя Иван… я ведь ничего с вас не требую. Никакой платы мне не нужно. И ничего мне не нужно.

— Нет, нет, Андревна, не обессудь. И рады бы душой. Не могем, — глядя в ложку, твердил свое Моисеев, — Никак не могем, не обессудь.

Он, конечно, утаил, почему вдруг держать Надю ему стало «не под силу». Незадолго перед тем на улице он встретил Абанкина Трофима. Поклонился ему я хотел было пройти мимо. Но тот подал руку и задержал его. Несколько минут говорили о том о сем. Трофим угостил его папиросой. Моисеев, почему-то смущаясь перед ним, собрался было ввернуть словцо о своей работнице, потолковать о ней. Но Трофим опередил его. «Надька к тебе, что ль, приблудилась?» — спросил он. «Ага, ко мне. Дня четыре живет, Трофим Петрович…» — «А старуха твоя так и не встает?» — «Нет, волки тя… Замордовался я с ней, никак некому стряпать. Прямо беда! Все больше всухомятку. Теперь вот малость полегчало. Спасибо Андревне, такая молодец!» — «Ну, ты вот что, — строго, почти с угрозой сказал Трофим, — ты Андревну уволь. Слышишь? Уволь! Ссориться со мной… Сам понимаешь. А ссоре не миновать, коль не уволишь. Смотри тогда! Если уж в работнице тебе крайность, найди кого-нибудь, я помогу. На, вот!» — И сунул ему в карман несколько новых шелестящих бумажек.