Изменить стиль страницы

Иными словами, дерзкому стихотворцу царь дал понять, что отныне он уже не пользуется его доверенностью. Какая неблагодарность! Этому вольнодумцу простили все его гнусные связи с декабристами; ему дали жалованье — 5000 рублей в год; только что предоставили заимообразно 20 000; дали ему придворное звание и даже «ласкают» его жену, — в ответ на все эти благодеяния этот сумасшедший требует отставки. Он, вероятно, предпочел бы не получать никаких субсидий; печатать «Медного всадника», не вымарывая слова «кумир»; жить там, где ему нравится, и не делить ни с кем прелестей Натальи Николаевны, какая безумная дерзость! А Пушкин наивно верил, что ему в самом деле позволят «выйти в отставку». Накануне получения грозного письма от Бенкендорфа он писал жене: «Пожалуйста, не требуй от меня нежных, любовных писем. Мысль, что мои письма распечатываются и прочитываются на почте, в полиции и так далее охлаждает меня, и я поневоле сух и скучен. Погоди, в отставку выйду, тогда переписка нужна не будет».

И это письмо написано с очевидным расчетом, что копию с него прочтет царь. Это прямой вызов самодержцу: ты имел бесстыдство читать мои письма к жене, так я тебе говорю в глаза, какого я о тебе мнения, а если ты думаешь, что ты мой благодетель, то я не хочу твоих «благодеяний» и отказываюсь от службы.

Просьба Пушкина об отставке произвела, по-видимому, сильное впечатление во дворце. Что делать с этим беспокойным человеком? Отставка Пушкина грозила двумя неприятностями: во-первых, Наталья Николаевна ускользала от вожделений его величества, и, во-вторых, прославленный как-никак поэт опять оказывался в оппозиции. Друзья Пушкина тоже были встревожены. Особенно волновался Жуковский. Николай Павлович требовал от него объяснений по поводу поведения Пушкина. Василий Андреевич только руками разводил, недоумевая. Пушкин не посвятил ментора[1112] в свои намерения. 2 июня из Царского Села Жуковский послал Пушкину сердитую записку: «Государь опять говорил со мною о тебе. Если бы я знал наперед, что побудило тебя взять отставку, я бы ему объяснил все, но, так как я и сам не понимаю, что могло тебя заставить сделать глупость, то мне и ему нечего было ответить…» Жуковский спросил: нельзя ли как-нибудь это поправить? Николай Павлович только этого и хотел. Можно! Конечно, можно! Он может «возвратить письмо свое». Жуковский был растроган. Какое великодушие! Он бы на месте Пушкина не сомневался в том, как надо поступить…

Положение Пушкина было безвыходное. Настаивать на отставке — это значит нажить врага в лице самодержавнейшего прапорщика, поссориться с Жуковским и, главное, поссориться с женою, которая никогда не простит ему этого разрыва с царем.

Пушкину стало страшно. Он уедет, положим, в Болдино со своей Натальей Николаевной, но сможет ли он там работать? Натали, лишенная блеска и поклонения, которыми она наслаждалась при дворе, будет плакать и упрекать ревнивого мужа, так грубо «погубившего» ее молодость. Пушкин живо себе представил истерические вопли и декламацию своей молоденькой супруги. Она ведь дочь сумасшедшего Николая Афанасьевича и полусумасшедшей Натальи Ивановны, которая «целый день пьет…».

Нет, очевидно, придется изъявить покорность. С царем Николаем «худой мир лучше доброй ссоры». Николай Павлович мог торжествовать. Поэт не решился продолжать борьбу с самодержцем. Пушкин был безнадежно одинок. Не было ни одного человека, способного его поддержать в начатой борьбе. Даже его приятельница Е. М. Хитрово была в ужасе от его дерзости. Жуковский, совершенно растерявшийся, в течение двух дней успел послать Пушкину три письма. В последнем письме он писал: «А ты ведь человек глупый, теперь я в этом совершенно уверен. Не только глупый, но и поведения непристойного: как мог ты, приступая к тому, что ты так искусно состряпал, не сказать мне о том ни слова, ни мне, ни Вяземскому — не понимаю! Глупость, досадная, эгоистическая, неизглаголанная глупость!..»

Так милейший Василий Андреевич по-своему понял поступок Пушкина, не догадавшись, что это был единственный разумный выход из ужасного положения, в котором находился поэт. И все друзья хором кричали, что Пушкин сделал величайшую глупость. Пушкин смутился и почти им поверил. Может быть, в самом деле все это его мнительность? Может быть, Николай Павлович вовсе не претендует на симпатию Натальи Николаевны, и у него вовсе нет намерения унизить Пушкина? И Пушкин послал Бенкендорфу два письма[1113] одно за другим с просьбой взять назад ходатайство об отставке. Но, оказывается, и этих писем было недостаточно. Бенкендорф показал их Жуковскому, и Василий Андреевич, пользуясь ролью доброго дядюшки, журит Пушкина: «Я, право, не понимаю, что с тобою сделалось; ты точно поглупел; надобно тебе или пожить и желтом доме или велеть себя хорошенько высечь, чтобы привести кровь в движение…» По мнению Жуковского, Пушкин слишком сухо сообщает Бенкендорфу и, значит, государю о своем намерении взять назад прошение об отставке. Неужели Пушкин не сумеет написать царю более сердечно и откровенно? «Он тебя до сих пор любил и искренно хотел тебе добра, уверяет Жуковский простодушно, — по всему видно, что ему больно тебя оттолкнуть от себя…»

Но Пушкин вовсе не склонен к наивной сентиментальности и судит о положении вещей вполне трезво: «Идти в отставку, когда того требуют обстоятельства, будущая судьба всего моего семейства, собственное мое спокойствие — какое тут преступление, какая неблагодарность?..» Нет, он, Пушкин, решительно не понимает, за что гневается государь. Пушкин отказался от своего намерения, подчиняясь необходимости, но в глубине сердца он чувствует себя правым… «Теперь, отчего письма мои сухи? Да зачем же быть им сопливыми?» Однако по требованию Жуковского 6 июля он еще раз пишет свое объяснение Бенкендорфу, выражая свою благодарность царю за его «милости». А в письме к жене отмечает кратко: «На днях я чуть было беды не сделал: с тем чуть было не побранился. И трухнул-то я, да и грустно стало…» И в следующем письме пишет с горькой иронией: «На днях хандра меня взяла; подал я в отставку. Но получил от Жуковского такой нагоняй, а от Бенкендорфа такой сухой абшид[1114], что я вструхнул, и Христом и Богом прошу, чтобы мне отставку не давали. А ты и рада, не так?..»

Об этом можно было и не спрашивать. Наталья Николаевна, разумеется, очень была рада, что все останется по-прежнему: Аничков дворец, царь, кавалергарды…

22 июля 1834 года Пушкин отметил у себя в дневнике: «Прошедший месяц был бурен. Чуть было не поссорился я со двором — но все перемололось. Однако это мне не пройдет…»

Поэт, конечно, был прав. Царь и Бенкендорф очень запомнили дерзкое требование Пушкина освободить его от службы и «милостей». Еще семь лет назад Бенкендорф выразил удачно и откровенно свое отношение к поэту: «Он все-таки порядочный шалопай (un bien mauvais garnement), но если удастся направить его перо и его речи, то это будет выгодно…» Царь был такого же мнения. И теперь Бенкендорф озабочен тем, как бы опять Пушкин не ускользнул от жандармского «руководства». Нет, Пушкина нельзя отпустить на все четыре стороны: «Лучше, чтобы он был на службе, нежели предоставлен самому себе…»

В эти дни как раз Пушкин, обедая у Дюме[1115], познакомился с Жоржем Дантесом. Они сидели рядом — поэт и его убийца. Пушкин с обычной для него добродушной снисходительностью слушал болтовню развязного эльзасца. Поэт не предвидел, что шайка международных титулованных контрреволюционеров, ненавидевшая его, — все эти нессельроде, бенкендорфы, геккерены воспользуются авантюристом для своих гнусных целей.

III

Измученный неравной борьбою с Николаем Павловичем, Пушкин 4 августа подал прошение по месту службы в министерство иностранных дел об отпуске на три месяца в Нижегородскую и Калужскую губернии. 25 августа он воспользовался разрешением и выехал в Москву. 29-го он был уже в Полотняном заводе, где прожил две недели с женою и детьми. Оттуда он со всем семейством проехал в Москву и дня через два отправился один в Болдино. Когда 15 октября он вернулся в Петербург, он нашел там не только Наталью Николаевну с ребятами, но и двух своячениц; их присутствие в доме Пушкина очень запутало и без того трудную жизнь поэта.