Ее неожиданное появление будто разорвало напряжение, сковывавшее путешественников многие тягостные дни и ночи. Люди изумленно оглядывались по сторонам, шевелили плечами, как будто с них свалилась большая тяжесть и, смущенно улыбаясь, поглядывали на девочку.
— Папа, — сказала девочка по–гиссарски, — какие красивые лошадки!
Она остановилась и, раскачиваясь на неуверенных пухлых, в перевязочках, ножках, раскинула широко объятия, вполне уверенная, что вся скрипящая и топочущая махина экспедиции, вывернувшаяся из–за поворота дороги, остановится по одному мановению ее руки. И весь грохочущий караван арб, всадников, верблюдов застопорил, как вкопанный, перед девочкой.
Она снова засмеялась, задорно и торжествующе.
— Честное слово, — прозвучал осипший голос Николая Николаевича, — твоя карточка, Джалалов, столь отвратна в своем обросшем, неумытом виде, что ты должен бы напугать ее, а она тебе улыбается…
Все посмотрели друг на друга. Да, непривлекательно выглядели участники экспедиции: покрытые щетиной лица с воспаленными красными глазами, с облупившимися носами и щеками, полинявшие от солнца гимнастерки, просалившиеся от конского пота штаны, рваная, запыленная обувь…
Особенно тяжело дались последние двое суток. Слухи сменялись слухами. По ночам на юге полыхали зарева, частенько доносились далекие раскаты пальбы. Горели чьи–то сигнальные костры. Днем по окрестным горам мчались подозрительные всадники. В караване поймали басмаческого лазутчика.
Ибрагимбековские банды пытались наверстать упущенное Кудрат–бием. И каждый дал волю своим нервам: смолкли шутки, разговоры, смех. Все, даже Джалалов, пали духом. Ждали худшего.
И внезапно, при виде смеющейся девочки, все вспомнили, что мир состоит не только из басмачей, пыли, знойной духоты, свинцовой усталости, что есть еще жизнь, радость, смех!
— Доченька, куда ты?
Из–за развалившегося дувала вышел такой высокий, такой чернобородый до синевы, такой смуглый таджик в красной чалме, что все даже были ошеломлены немного. Таджик подхватил девочку за руки и только тогда величественно поздоровался.
— А–а–а, — протянул Николай Николаевич, — неужели у вас нет более подходящего места, чтобы обучать ваше несмышленое дитя хождению на задних лапках?
— Что угодно? — синебородый удивленно поднял глаза.
— А далеко ли еще до Дюшамбе? — перебил Джалалов.
Великан ласково улыбнулся, но не Джалалову, а дочке, и на вопрос ответил вопросом:
— Есть ли у почтенных путешественников глаза?
В словах таджика звучала явная насмешка, и Джалалов вскипел:
— Мы спрашиваем, а вы…
— Постойте, — осторожно проговорил таджик, — посмотрите перед собой.
И тогда из множества грудей вырвалось:
— Впереди Дюшамбе!..
В туманной мгле, стлавшейся над плоской долиной, прорезанной блестящими лентами протоков реки, темнели зеленые чинары и пирамидальные тополя Дюшамбе.
— Мы у цели. Мы в сердце таинственной страны гор — Восточной Бухары. Еще час пути, и кончатся наши мытарства, — еще час пути, — и нас ждет заслуженный отдых…
Кто сказал это, неважно. Во всяком случае, он выразил единодушное мнение едва ли не всех участников экспедиции.
— Отдых? Тихая жизнь? — прозвучал совсем неожиданно суховатый голос. — Кто размечтался об отдыхе?
К краю обрыва, откуда расстилается вид на Дюшамбе, выехал Кошуба. Всем бросилось в глаза, что комбриг сегодня был особенно подтянут. Его, видавшая виды, выцветшая гимнастерка выглядела даже щеголевато, воротник застегнут на все пуговицы, подшит чистый подворотничок. Командир был гладко выбрит. Сапоги начищены до блеска.
Несколько минут Кошуба молча смотрел на город.
— Вот Дюшамбе! Вчера еще летняя резиденция гиссарских беков — властителей Кухистана, господ над таджиками, владетелей их душ и тел. Завтра — столица свободной, самостоятельной горной республики, гордого, свободного таджикского народа. И, конечно, этот город не будет называться так некрасиво, по базарному дню — Средой. Нет, трудящиеся найдут ему достойное название, подобающее героической истории таджикского народа.
Сам того не замечая, Кошуба перешел на торжественный тон.
Но вдруг он заговорил по–другому:
— Смотрите, вы, мечтающие об отдыхе! Что вы видите? Полосу зелени, мирные домики, утопающие в изумрудных садах. И вы кричите: Дюшамбе, Дюшамбе! Думаете увидеть нечто вроде города восточных сказок Бухары или хотя бы красивого кишлака Каратага? Так лучше вас предупредить заранее: там ничего нет. Ни базаров, ни медресе, ни домов. Все разбито, все разрушено. Там, за стеной зелени, — развалины. Эмир, когда бежал из Дюшамбе, приказал все разрушить. Его кровавые прихвостни так и сделали. И там ничего не осталось, кроме битых кирпичей и скорпионов…
— Хотелось бы знать, — проворчал Джалалов, — зачем тогда мы сюда тащились!?
Командир медленно раскурил трубку и долго смотрел на желтые обрывы, белую пенящуюся воду Варзоб–Дарьи, на черную точку не то всадника, не то барана, ползущую по далекому склону уже выгоревшего холма, высившегося над садами Дюшамбе. Широкая полоса серой гальки начиналась на севере от самого черного зева ущелья, где тоненькой арочкой виднелся мост. Вправо, до темных невысоких гор Локая на юге, тянулись заросли камыша. Сквозь туман вдали белел высокий холм, увенчанный башнями. То был Гиссар, в недавнем прошлом столица гиссарского бекства, ныне почти совсем заброшенный и вымерший от малярии город.
Вдруг Кошуба прервал молчание. Он протянул вперед руку и громко, так, чтобы все слышали, сказал:
— Вот здесь я вижу в недалеком будущем мост. Большой красивый железнодорожный мост, по которому пройдет до дюшамбинского вокзала московский поезд.
Все переглянулись. О каком железнодорожном мосте, о каком вокзале, о каком поезде говорит он здесь, в диких дебрях, в сотнях верст пути от ближней железнодорожной станции?.. И о каком скором поезде можно говорить людям, уже больше месяца не слышавшим паровозного гудка?
— Я вижу перед собой красивый город, который построит советский народ в изумительной долине Варзоб–Дарьи, — продолжал Кошуба. — Я уверен, что город, который будет здесь создан, превзойдет красотой многие города нашей страны. И вы, товарищи, сделаете все, чтобы этого добиться. Добиться, чтобы здесь вырос город, достойный эпохи социализма. Вы приехали сюда не отдыхать, как кто–то сейчас сказал, а работать, и как еще работать! То, что вы видели в пути, все пустяки; то были цветики, а ягодки впереди. И труды и, быть может, смертельная опасность ждут каждого из вас. — Вот вы, Николай Николаевич, — Кошуба обернулся к доктору, — молодой врач. Таких молодых врачей в Ленинграде сотни. Извините, но опыта у вас нет, навыков нет. Правда?
— Правда, — неуверенно буркнул Николай Николаевич. Он не понимал, куда клонит командир.
— Так вот, в Ленинграде, Москве, Туле, Ташкенте — сотни врачей, а здесь, в Дюшамбе и на пятьсот километров кругом, Николай Николаевич будет первым и едва ли не единственным врачом. С сотворения мира здесь не бывал никто из медиков, если не считать колдунов, габибов и прочих знахарей–шарлатанов, темных, невежественных. Зато было и есть неисчислимое количество болезней и больных. Можно ли думать об отдыхе врачу, когда здесь умирают дети от такой неопасной, по сути, болезни, как сухая экзема? Когда никем не леченная чесотка вконец изнуряет больных, лишает их работоспособности, превращает в инвалидов. И вот вы, Саодат, — и он быстро повернулся в седле к молодой женщине. — Вы выбрали тяжелый путь. Мне только вчера пришлось услышать в чайхане многозначительную фразу: «Одежда куцая, волосы на голове коротко острижены, руки голые, женщина занимает место мужчины. Приближается день страшного суда». Говорил так единственный грамотей кишлака, ныне назначенный учителем только что открытой новой школы. А что творится в горных и степных кишлаках, где и таких грамотеев нет?
Глаза Саодат потемнели, губы сжались. Она упрямо тряхнула косами. Весь ее вид говорил: «Не смотрите, что я слаба и нежна на вид. Я знаю, на что иду».