Изменить стиль страницы

Беда в ином. Сыну мирахура быть конокрадом не подобает, да и воровские подвиги Ибрагима уж слишком нехорошо сказывались на милостях эмира и… на доходах… Убыток сплошной.

Собрался Чокабай с силами и поклонился эмиру. Поклон имел не малый вес и расценивался по крайней мере в пять тысяч рублей серебром: три тысячи священному эмирскому престолу, тысячу гиссарскому беку да тысячу на угощения. Но зато Чокабай получил высокий чин токсаба — полковника и все в Локае и Гиссаре притихли, а сынок Ибрагим во время поздравительного пира сидел на кошме по правую руку от новоявленного токсабы, и все взирали на отца и сына разинув «рты удивления» и опустив «глаза почтения».

В ту же ночь из Регарского караван-сарая, что на большой бухарской дороге, неизвестные угнали всех лошадей у купцов, ехавших на базар в Душанбе. Двух купцов нашли утром в лужах крови, с перерезанными глотками. Жалко не купцов — такая, видать, предначертана им в книге судеб участь, — жалко лошадей.

Конокрадов-бандитов не нашли. Но базарные завсегдатаи опять закаркали: «Рука Ибрагима-вора видна! Не иначе он!»

Тогда Чокабай стал хлопотать, чтобы сын его, Ибрагим, сам «приобрел бы лицо».

Вновь взялся Чокабай за мошну. Пошли такие расходы, что бедный мирахур только кряхтел да охал и вскоре от волнений заболел. Не прошло и месяца, как «разрушительница наслаждений» избавила Чокабая от всех неприятностей…

Но колесики эмирской канцелярии хоть медленно, но крутились, и Ибрагим вскоре после смерти отца чин все же получил. К удивлению его соплеменников и к отчаянию гиссарских дехкан, эмир даровал ему высокое звание караулбеги, нечто вроде начальника дворцовой гвардии. К несчастью для людей и к огорчению самого Ибрагима, звание это имело чисто символический, так сказать, смысл. Ибрагим в Бухару ко дворцу эмира не поехал и остался в своем Бабатаге. Беда! От конокрада обыкновенного приходится всем плохо, но от конокрада-караулбеги — пусть сердце его схватит сухотка — полезай живьем в ад.

Никакие запоры не спасали коней проезжих в караван-сараях, никакие добровольные дежурства караульщиков в кишлаках не избавляли от грабительских налетов. Одного из ибрагимовских головорезов поймали, зашили в сырую кожу и подвесили меж двух столбов на солнце. Он умирал в неслыханных мучениях, но смолчал. Знал, что если проговорится, то Ибрагим истребит и жену его, и детей, и отца, и мать, и всех родичей до седьмого колена. Он умер, так ничего и не сказав.

Помалкивали и старейшины племени локай. Да и зачем говорить? Лошадей локайцев Ибрагим не трогал же, а раз не трогал, племя ему прощало.

Но не простило, когда он совершил блуд с локайкой Дана-Гуль, женой локайца, уважаемого бая из кишлака Кара-Камар. Здесь нельзя было простить…

Рано утром Ибрагимбек после бессонной ночи усадил Энвербея, уселся сам, потребовал чаю. Вытащив из-за пазухи свиток эмирского фирмана, он глухо сказал:

— Вот!

— Что это? — встрепенулся Энвербей и невольно потянулся рукой. Но Ибрагимбек поспешно отдернул свиток и совсем по-детски спрятал его за спину.

Энвербей смерил собеседника взглядом. И хоть на Ибрагимбеке все — и отличной самаркандской выделки ичиги, и мягкой шелковистой шерсти халат, и очень уж богатая чалма — блестело новизной, но рубленые, неодухотворенные черты лица, пук рыжеватых волос, вылезавших на груди из-под рубахи, жилистые кулаки выдавали в нем степняка с грубыми инстинктами, животными вожделениями. Энвербей вздрогнул, вспомнив рычащую, воющую толпу, железные лапы, тащившие его по земле, страх, охвативший все его существо, но тут же взял себя в руки и пожал плечами.

Поняв жест по-своему, Ибрагим потянул пленника к дверям.

Впервые за двадцать дней Энвербей вышел из своей конуры и вдохнул всей грудью свежий воздух. Блики лучей восходящего солнца прыгали по свежей травке. Среди редких, разбросанных по склонам плоской рыжей горы таких же плоских и рыжих глиняных хижин, под виселицами с ободранными ужасными трупами и тоскливо каркающими воронами бродили овцы и козы. Ярко краснели кое-где платки локаек. С Ибрагимбеком поздоровался проехавший на лихом копе вооруженный старик. С лаем с крыши мазанки соскочили два зверовидных волкодава с обрубленными ушами и хвостами, но Ибрагимбек с невозмутимым видом поднял катышек лошадиного помета и швырнул в них. Псы взвизгнули и убежали. Из мазанки высунулась лукавая розовощекая мордочка, обрамленная черными как смоль локонами и бренчащими серебряными монетками. Она смотрела на Ибрагимбека и с Энвербея широко открытыми глазами с откровенным интересом. Ибрагимбек поманил девушку.

Она вышла из хижины, чуть конфузясь и прикрывая одну щеку полой накинутого на голову камзола. Грубая бязевая рубаха, высоко приподнятая грудями, не скрывала отлично сложенной фигурки девушки.

Ибрагимбек буркнул:

— Гладкая кобылка, а? Сам взял бы. Но ты гость. Салима, пойдешь за этого эфенди, а? Сватаю, хо-хо-хо.

Девушка хихикнула. Красивый эфенди произвел на нее впечатление. Правда, она больше смотрела на лаковые его сапоги. Они, видимо, сразили ее сердце.

Прошли по тропинке к сравнительно старому, со следами водомоин на стенах, но еще крепкому дому. Во дворе, огороженном низкой глинобитной стенкой, кормились у колод стреноженные кони отличных кровей. Ибрагимбек с видом знатока похлопал по крупу каракового жеребца.

— Подойди, эфенди, не бойся. Со мной не лягнет. Хэ-хэ. Я слово такое знаю. Даром, что ли, меня конокрадом почитают?

Когда Энвербей подошел и разобрал великолепного копя по статьям, Ибрагим удовлетворенно вздохнул:

— Сам добыл… На той стороне, за Пянджем, у афганов… До сих пор не опомнились… — Он еще раз вздохнул. — Дарю… тебе, все дарю. Коней дарю, баб дарю, золото… Ты гость…

Обратно в хибарку он не повел больше; Энвербея, а проводил в высокую, правда такую же прокопченную михманхану и усадил на кошму.

— Хорошо бы сейчас поесть, а? В животе бурчит. — Он все вертел в руках свиток, и Энвербею мучительно хотелось прочитать его. Все яснее становилось, что в свитке написано что-то очень важное, решающее.

Отдал ему свиток Ибрагимбек не раньше, чем закончилось обильное угощение. И хотя Энвербей, почитавший себя первым в Турции гастрономом, ставивший себе в заслугу тонкий вкус гурмана в пище и привыкший к французской изощренной кухне, почти не притронулся к тяжелым жирным локайским блюдам, Ибрагимбек решил, что долг гостеприимства исполнен, что теперь уж этот турок задобрен такими великолепными подарками, как девственница и жеребец, да еще в придачу поистине бекским угощением, и что теперь вполне подготовлен для щепетильного разговора.

Он вынул из-за пазухи халата свиток и просто, без дальних слов, отдал его Энвербею. Трясущимися руками тот развернул свиток и, теряя самообладание, воскликнул:

— Я говорил! Я — главнокомандующий!

В своем фирмане эмир бухарский Сеид Алим высочайшей своей милостью назначил вице-генералиссимуса и военного министра Турции достоуважаемого зятя халифа всех мусульман Энвербея главнокомандующим всеми войсками ислама и наместником пророка Мухаммеда в Бухаре и Туркестане.

Высокомерно, свысока рассматривая Ибрагимбека, Энвербей процедил сквозь зубы:

— Кто оторвал печать?

Ибрагимбек разжал кулак, на ладони у него лежал оторванный уголок пергамента с подписями и печатью.

— Хе, хе, — усмехнулся Ибрагимбек, — фирман-то с изъянцем…

— Клянусь, все ответят за мои унижения! Позови моих людей, моего адъютанта. Собери войско! Я хочу говорить…

Но Ибрагимбек не шевельнулся, он все так же из-под тяжелых век буравил своими глазками лицо Энвербея и сохранял полнейшую невозмутимость. Все так же не торопясь, он спокойно загреб из рук Энвербея фирман его высочества эмира бухарского, чуть приподнялся и, сунув бумагу под свой массивный зад, плотно уселся на прежнее место.

— Что это значит? — прохрипел Энвербей. — Неслыханно!

Расставив забавно руки в стороны, Ибрагимбек без признаков улыбки сказал: