Изменить стиль страницы

Может быть, стремление контрфорсов в небо подвигло меня на подвиг. В Испании я освоил новый вид спорта — парасейлинг. Когда-то Родион Щедрин поставил меня на водные лыжи. Тогда я написал стихи «Воздушные лыжи». И вот человечество сейчас открыло воздушные лыжи — парасейлинг. Когда тебя на высоте сто метров полчаса тащат над морем на парашюте. Объяснить ощущение невозможно. Священный кайф!

Небесные музыкальные творения Гауди я назвал бы аудиоархитектурой.

Поющие стены Гауди будто таят в себе трубы органа.

Тишь в нашей заводи.

Но скажем прямо —

создал же Гауди молитву-ауди.

Но мы не создали  с в о е г о храма.

Отряхнув пыль с ботинок, блудный сын архитектуры, уставший от пустопорожних дрязг непоправимой жизни, я припаду к квартирной двери с табличкой «Л. Н. Павлов».

Давние годы отворят мне. Они ни о чем не спросят. Да и я ничего не скажу.

По лицу Павлова плавает свет. Сказать, что у него глаза как синие плошки, — ничего не сказать. Его загорелое, широкой лепки лицо закинуто, как пригоршня голубой родниковой воды. Он ходит, подняв голову к небу, чтобы не расплескать взгляда.

Да вы совсем не постарели, Леонид Николаевич. Плотные плечи обтянуты полотняной рубахой с черными подковками, горохом разбросанными по ткани. Снежная копна волос, закинутых назад, похожа на белого сокола, свесившего одно крыло перед полетом, — Леонид Николаевич, милый, кумир, творческая совесть архитектурной юности!

Взгляд обволакивает вас с обожанием и прощением.

Тут я понял, как я влип, на какую муку приперся сюда. Но Человек-совесть уже отобрал мой плащ.

Павлов говорит мне:

— Поглядите, какая гипнотичность пропорций фасадов…

Показывает автосервис, Горки ленинские…

Но подтекстом звучит: «Изменщик! Неужели вы можете въезжать в города, ходить мимо прекрасных зданий, не мучиться? Неужели вы не ревнуете к создателям? Вот они стоят, длинноногие возлюбленные вашей жизни. Вы их отдали другим. Архитектура была не пустяком для вас — вы вкладывали страсть в нее. Ее статная чувственная античная линия была линией вашей жизни. Как вы можете жить теперь, зная, что она несчастлива в чужих воровских руках, что кто-то другой лепит ее, заставляет принимать уродские наглые позы, а если она счастлива с кем-то — это же мука двойная! Вы любили ее, вы и сейчас ее любите, я-то знаю. Как вы могли, Андрюша?»

Он отроком прошел школу иконописной страсти Мстеры, потом худел во Вхутемасе, был художником у Мейерхольда, тот, ошеломленный его небесным взором, уговаривал его сыграть Чацкого, но юноша не изменил архитектуре. Работал с Маяковским и Шостаковичем. Дружил с Туполевым, который, как и Ильюшин, прекрасный рисовальщик, учился во Вхутемасе. Дочка Павлова, Капля, которая сейчас организовала галерею с рискованной кликухой «Дедушка Ту». Отечественная культура с синеглазой сокрушенностью смотрит на вас.

Такая боль в вашем сердце, такая беда.

Но мы ищем храм, Леонид Николаевич, архитектурная совесть… Где же ваш проект современного храма?

Каждое поколение молится на своем языке. Новые поколения храмов, да и вообще зодчества, — всегда откровение, открытие в форме и стиле. Феникс формы — всегда иной, неповторимый.

Владимирские лепные соборы и новгородская суровость, пернатые Кижи, кафтаны нарышкинского барокко, ампирный уют Бове, колокольни Растрелли — это все молитвы конкретно живших поколений. Потому они и остались навеки. О чем говорит столь любимая мною белокаменная звонница Псково-Печорского Успенского монастыря? Из-под ее надбровных дуг на нас глядит тот дуализм, «двухсоставность» православного сознания, которую подметил П. Флоренский. Это и русский национальный менталитет, и вселенскость, идущая от греков. Вспомним и кремлевские соборы, «с их итальянскою и русскою душой». За нами неотступно следит двойной взгляд, два ока — одно без слезников, как и положено на византийских мозаиках, второе — со слезником нашей ментальности, с достоевской слезою. Русские купола имеют форму слезы, набухшей на небе.

Мышки-норушки,

не сеем сами.

Красой нарышкинской, душой нарушенной,

чужими молимся словесами…

И только наш русский XX век не произнес молитвы на своем языке.

Слава Богу, что сейчас восстанавливают преступно разрушенные храмы. Я и сам тщетно потратил несколько лет на идею восстановления Сухаревской башни, встречался с архитекторами, написал поэму, писал в статьях о разрушении храма Христа Спасителя, «духоизвещении в тысячу тонн», когда еще никто о нем не писал. Свои ощущения от хлорных паров бассейна «Москва» я тогда стихотворно выразил так:

Где алтарь Христа Спасителя,

там кипят водосмесители,

это ад, ад, ад,

это антимаскарад,

на воде вместо Крестителя

наши головы лежат.

Я лежал на спинке в полночь.

Было страшно и легко.

Я увидел возле поручня

Непорочное лицо.

Ночь морозная сияла

вкруг снесенного Кольца,

словно эхо христианства

или купол без конца.

Восстановить — это наше искупление. Но это первая стадия. Восстанавливая созданное предками, мы как бы говорим прекрасными, но заемными словами, и дух пребывает не в нас, а в создателях неповторимых шедевров Василия Блаженного и Покрова на Нерли. Мы шепчем молитву чужими губами. В новострое происходит порой подмена чувства, имитация, федоровское воскрешение, но не рождение. Неужели от XX века останутся только немецкие или американские места пребывания духа? Почему в России ни одного обращения к духовности языком новых материалов, новой техники, могущей создать буквально парящую и нематериальную архитектуру. А еще удивляемся, что Бог отвернулся от нас!

Мы возвели, что взорвали хамы.

Нас небеса еще не простили —

мы не построили своего храма.

В нас нету стиля…

Это их беда, а не вина, но российские зодчие не создали своего национального стиля в храмовой архитектуре XX века. Любопытно, что даже для себя, даже в «стол», даже в «бумажной архитектуре», где зодчий свободен от идеологии и коммерции, мы не знаем таких попыток. Творческая энергия, утопический идеализм сублимировались в мощные создания имперского стиля. Помню энтузиазм конкурсов — я сам «рабствовал» на одном из проектов Пантеона нашего курсового преподавателя И. Д. Мельчакова.

Никто из мэтров не создал таких проектов. Пройдет пара лет, век захлопнется, и мы окажемся моральными иждивенцами среди соседних столетий? Лишь в серебряном начале века успели вырасти несколько соборов в «русском модерне». В этом числе щусевский. Но представьте, если бы Пушкин всю жизнь переписывал «Энеиду» и не создал «Медного всадника», а озаренный Врубель копировал «Капричос» и не создал «Демона», а создатель шатрового чуда в Коломенском был бы копиистом храмов, снесенных Батыем?

Где мается наша сметенная духовность? В бездонном взгляде беспредела в элементах мира?

Мы не создали своего храма.

Бог нас не видит.

И оттого

все наши драмы —

мы не построили  с в о е г о

храма.

А вдруг это главная ошибка России в двадцатом столетии?

На виртуальном ветру _53.jpg

Каббалистическая экспертиза

Почему крестьянский сын, русский интеллигент Юрий Любимов поселился в вечном городе Ерушалаиме? Причины не только, как он говорит, в его жене Катерине, в стройной, прямой как стебель, с короткой стрижкой, что делает ее на утреннем свету похожей на черную розу в бокале золотого, как небо, Аи.

Почему перелетная душа Миши Козакова носится между холмами Вифлеема и московским семихолмием?

Посетив Иерусалим, я был потрясен, как достоверны пейзажи в Евангельском цикле из «Живаго» — и путь из Вифании, и дорога вкруг Масличной горы, и пойма Кедрона внизу — хотя поэт реально никогда там не был. Скрытая камера поэта документально «гостит в иных мирах». Науке еще предстоит понять ясновидение поэта.

«А-а-а», — колыхался над смеркающимся Иерусалимом вопль с минарета, и сразу вступили колокола к вечерне. Был различим доминирующий купол размером с садящееся за ним солнце и храм Петушиного крика левее. Православная колокольня была за моей спиной, многопудовый колокол ея внесен в гору на руках безо всяких кранов российскими поломниками, их проходило до 50 тысяч ежегодно перед революцией, как рассказывал мэр Тэдди, который строго следит, чтобы все новостройки обкладывались местным камнем теплого тона, так что весь град смотрится как сквозь золотистую кальку.