Стихи — это то, что нельзя написать на чужом языке. Это — неподконтрольное, это высшее, где уже не материя, а дух языка кричит, не прикрытый коронным «приемом» автора, что иноязычно не выразить — ни Пушкин, ни Цветаева, ни Рильке не сумели этого, — в стихах прорывается непереводимое, голое чувство, тоска, судьба, а не литература, вопит слово «выть» — такое редкое для хрустального интеллектуализма художника.
По прозе пером его водила «с постоянством геометра» муза Геометридка, но в поэзии флейты его касалась губами простоволосая нимфа чувства, нимфетка, как потом он ее назовет.
Есть проза современных ему поэтов Пастернака, Мандельштама, Цветаевой, где сохраняется метод поэзии, захлебывается ритм, аллитерации, напор, здесь же, наоборот, мы видим поэзию прозаика, близкую Бунину, — вдруг четкая деталь сквозь слезы:
…угол дома, памятный дубок,
граблями расчесанный песок.
Не так-то беспечны его бабочки. Бабочка-память неотвязно напоминает ему желтой каймой своей зыбкую рожь, это березовая греза-бабочка России всюду ностальгически настигает его. Есть у него и стихи на английском, но, конечно, неудачные. Каждый, кто пробует писать стихи на неродном языке, расплачивается банальностью за кощунство. Для меня, например, это святотатство, я не пишу стихов по-английски, если не считать шуточных. Другое дело, когда в видеостихах русское «ТЕСНО МНЕ» зеркально отразилось в «ECHO WHEN».
Порой на набоковских крылышках среди своей пыльцы отпечатаны тексты других поэтов.
Вот интонация Гумилева:
Мы, быть может, преступнее, краше,
Голодней всех племен мирских.
От языческой нежности нашей
Умирают девушки их.
Вот Пастернак:
И покуда глядел он на месяц
Синеватый как кровоподтек…
Вот его возлюбленный Ходасевич, которому он посвящал восторженные статьи:
Ах, если б звучно их раскинуть,
Исконный камень превозмочь,
Громаду черную содвинуть,
Прорвать глухонемую ночь.
Порой то Бальмонт, то Майков, то Мандельштам, то даже Маяковский отпечатается. Иногда он нарочито как бы пародирует. Есть такой вид бабочки, которая садится на лист, принимая как бы окраску листа (или коры, или цветка). Прикидываясь листом, она остается летучей бабочкой и, обманув окраской, срывается в небо, в главном оставаясь собой — в полете. Необычен этот поэт Набоков, — если все поэты идут от сложности к простоте, то он и тут перечит. В ранних книгах 1922 года «Горный путь» и «Грозди» он начинает как романсовик, идя путем Апухтина, а то и Ротгауза, подписываясь псевдонимами В. Сирин или Василий Шишков:
Простим мы страданье, найдем ли звезду мы?
Анютины глазки, молитесь за нас…
Суровый критик за издержки вкуса называл его Бенедиктовым.
В книге 1952 года Набоков приходит к традициям Пастернака. Но и садясь на книгу Пастернака, он остается своей бабочкой. В лекциях своих он наивно раздраженно ниспровергает Толстого и Достоевского, называет Сартра модным вздором, Миллера — бездарной похабщиной. Движимый не самыми почтенными чувствами, он обзывает Бенедиктовым… Пастернака — более сильного, чем он, поэта, не в силах освободиться до конца жизни от влияния его интонации. Ах, бедная тень Бенедиктова! Кто только не тревожил тебя… Но простим эти слабости за боль его, даже за один этот его глубокий вздох:
Моя душа как женщина скрывает
И возраст свой и опыт от меня.
Гиппиус назвала его талантливым поэтом, которому нечего сказать, не заметив, что подробности жизни и слова стали содержанием его. И сквозь этот яркий, отчетливый мир проступает:
Я помню, над Невой моей
Бывали сумерки как шорох
Тушующих карандашей.
Вот он пишет сестре:
«Ника уже развелся со второй женой-американкой». Я знал этого «Нику», композитора Н. В. Набокова, его третья жена Патриция Блейк редактировала мое первое «Избранное» в американском издательстве. Встретиться с В. Набоковым было бы просто, но мешала некая целомудренность. Я боялся нарушить хрустальный образ, боялся, что пыльца останется на пальцах. Мастер был труден в общении. Грэм Грин, давший мировую славу его «Лолите», защитив ее от цензурных запретов и выведя в кинозвезды, чтя автора как писателя, сдержанно отозвался о нем как о личности. Проза его магична — его школу прошли и поздний Катаев, и Битов, и многие.
Всю жизнь он прожил в гостиницах, отказываясь покупать и обживать свой дом вне дома.
Как поэт, он снимал номера у Пастернака.
И Николас, и Патриция не советовали мне встречаться с Набоковым. «Ну как вы поступите, Андрюша, если он при вас будет ругать Пастернака?»
Патриция Блейк, сероглазая, стройная, некогда модель «Вога», девочкой бывшей подружкой Камю, приехала в Москву корреспонденткой журнала «Лайф», попала в наш Политехнический и стала наркоманкой русской культуры.
В предисловии к сборнику «На полпути к луне» она записала свой разговор с В. Кочетовым, официальным классиком и пугалом для нашей интеллигенции.
«Номенклатурный писатель встретил меня, широко улыбаясь: „Вы видите, я не ем младенцев…“»
«„Вы пришли к нему наверное после обеда, он уже откушал их“, — сказал мой московский приятель». Этим приятелем, увы, был я.
Кочетов отомстил и Патриции, и мне в романе «Чего же ты хочешь?» Там шпионка Порция Браун инструктирует в постели гнусного поэта: «Надо писать стихи якобы про Петра I, имея в виду Сталина». В известной пародии шпионка звалась «Порция Виски».
К тому же она написала статью об антисемитизме, что окончательно сделало ее персоной нон-грата.
Но она продолжала неистово любить русскую литературу. Для моего тома она впервые на Западе применила русский метод перевода — когда с помощью блестящего лингвиста Макса Хейворда стихи переводили лучшие американские поэты У. Х. Оден, С. Кюниц, Р. Вильбур, В. Смит.
О Набокове я слышал от нее и княгини Зинаиды Шаховской. Ревновавший Пастернака к Нобелевской премии, великий Набоков, как поэт, до конца дней не освободился от пастернаковского влияния.
А проза?
Вспомним великую набоковскую книгу «Лужин». Вы помните, как герой, шахматный русский гений, выходит на лунную террасу немецкого городка? Ему мерещится его соперник Турати. Ночь полна белых и черных фигур. Деревья — фигуры. Лунный свет делает террасу схожей с шахматной доской. Ему на колени садится возлюбленная. Он ссаживает ее. Она свидетель его муки. Ночь — черно-белая шахматная партия.
Где мы читали это? Русский глядит на марбургскую ночь.
Пастернаковский «Марбург» — завязь набоковского романа.
Ведь ночи играть садятся в шахматы
Со мной на лунном паркетном полу…
И страсть, как свидетель, седеет в углу…
И тополь — король. Я играю с бессонницей…
И ферзь — соловей. Я тянусь к соловью,
И ночь побеждает — фигуры сторонятся…
Игра родилась раньше человека. Что за шахматы играют нами?
Шахматы начинают и выигрывают.
Они съели все фигуры, весь офицерский корпус, черные и белые, они съели чемпиона и претендента, машину IBM, пол-Каспарова и остальные полчеловечества.
Не зажигайте в окнах свет — они проникнут в квартиры через белые квадраты окошек, не тушите свет — они проникнут через черные квадраты.
Малевич распался на суверенитеты.
ХАМЫ НАЧИНАЮТ И ВЫИГРЫВАЮТ
Ленин съел шахматы. А кто съел Ленина?
Русский мат — Х — угрожает Европе, Х похож на знак умножения, Х зачеркивает крест-накрест ценности в супермаркете.
ХОХМЫ НАЧИНАЮТ И ВЫИГРЫВАЮТ
Мы с тобою играли в Шахматове.
Вместо закатившегося под скамейку короля ты поставила губную помаду, вместо туры — огарок свечки. Шах! А где твой король?!
— Не ревнуй. Должна же я поправить губы.
Ты загорела. Ты — темная фигура. В тебе сумерки подсознания.
Темен загар твой и одновременно светел. Я обучаю тебя черной и белой игре.
Согни Нью-Йорк пополам квадратами вверх, внутрь доски засыпь фигуры, белых сенаторов, черные блюзы, статую Свободы — ну и сэндвич интеллектуалов!