Изменить стиль страницы

Волнений, признаться, было хоть отбавляй. Но мы видели одно: несмотря на скептические пророчества, интерес к нам — огромный. Достаточно сказать, что за пятьдесят дней было дано шестьдесят концертов!

Многие номера программы бисировались. Были и аплодисменты, и скандирования, и корзины цветов. Но по-настоящему мы поверили в свой успех, когда за кулисы пришел всемирно известный мим Марсель Марсо. Под впечатлением увиденного он написал статью о советском мюзик-холле. «Это посланцы России, — говорилось в статье, — страны высокой культуры, высокого интеллекта, страны настоящего и будущего…»

Он приходил к нам еще не раз — слушал песни, с похвалой отзывался о наших балеринах и солистах. «Когда зрители идут на ваши представления, — говорил Марсель Марсо, — они не думают о программе. Они приходят, чтобы немного побыть в России…»

Марсель Марсо сказал, что нигде не слышал таких голосов, как в России. И сделал мне комплимент: «Эдит Пиаф пела душой, — заметил он. — Не буду сравнивать ваши голоса… но в твоей душе много отзвуков Пиаф…»

Тогда же на приеме в советском посольстве я познакомилась с Генеральным секретарем Французской компартии Морисом Торезом. Он подошел ко мне. представил свою жену.

«Знаете, что вы сделали? — спросил Торез. И сам ответил: — Вы сломали представления, которые складывались здесь десятилетиями. Вы, певцы и танцоры, показали нового человека Новой России — свободного, раскованного, духовно богатого. Это поистине прекрасная работа, это настоящая партийная пропаганда!..»

Мы сидели рядом, и Торез тихонько напевал русские песни — знал он их немало. После того как спели вместе «Катюшу», сказал, что собирается к нам на отдых — в Крым. Я очень обрадовалась — вскоре и мне предстояли гастроли в Ялте. Договорились встретиться, чтобы спеть у моря русские и французские песни.

Увы! Еще раз я увидела его, шахтерского сына, вожака французских коммунистов, стоя в почетном карауле у гроба…

Перебираю газетные и журнальные вырезки, пожелтевшие афиши и программки… Как жаль, что в кочевой жизни на гастролях за рубежом: из аэропорта — в отель, из отеля — в автобус, на концерт и вновь в автобус, в многомильных переездах из одного города в другой не остается порой и минутки, чтобы «оглядеться», переварить хотя бы мимолетные впечатления от увиденного и услышанного за день… Память хранит лишь немногие, самые яркие встречи.

Трудно работать в искусстве, замыкаясь только в своем жанре. Даже при всей занятости работой, общественными делами я стараюсь по возможности не пропускать ни одного сколько-нибудь значительного события в культурной жизни.

…В Канаде, выкроив свободный вечер, я отправилась на концерт выдающейся негритянской певицы Эллы Фитцджеральд. Я слышала множество записей «Черной Эллы», но увидела ее впервые. Она поразила меня удивительно сдержанной манерой исполнения.

Многих певцов и певиц на Западе отличает «повышенный градус» сценического поведения, экспансивная, а попросту говоря, суетливая манера держаться перед микрофоном.

А Элла — грузная темнокожая женщина в белом платье — почти не двигалась на сцене, рельефно выделяясь на ее фоне. Выразительное лицо поражало своей сосредоточенностью.

Ее неповторимый по тембру (особенно на низких регистрах) голос разносился по рядам. Я разобрала всего несколько английских слов, но глубокий общечеловеческий смысл ее песен был понятен без перевода. Каждая нотка, каждая краска в ее вокальной палитре рассказывали о самых потаенных женских переживаниях: страсти, горе, отчаянии, тоске, блаженстве…

Такое же светлое ощущение прекрасного испытывали жители многих городов нашей страны, когда за рояль садился Ван Клиберн!

В один из приездов в Америку я вновь увидела его.

Сидел он усталый, измученный, чуточку осунувшийся, мало чем напоминавший того долговязого техасского парня — кумира москвичей, что получил 1-ю премию на Конкурсе имени П. И. Чайковского.

Я спросила, почему он так выглядит.

«Я вынужден работать как машина! — горько ответил Клиберн. — Мне платят большие деньги, и я люблю работать, но в душе у меня пусто: артистом чувствую себя только, когда приезжаю к вам, в Россию».

Этот разговор происходил в доме покойного Сола Юрока.

С американским импресарио Юроком (он любил, когда его называли, как некогда Шаляпин, Соломончиком) я познакомилась лет десять назад. После моего концерта он сказал мне несколько добрых слов и пригласил на гастроли в США.

В третий свой приезд в Америку я довольно близко узнала его. Встречались мы потом и в Москве. Юрок приезжал в СССР по нескольку раз в год; здесь у него было много друзей; я заметила, что ему доставляло удовольствие слышать русскую речь и самому говорить по-русски. Когда он переходил на английский, говорил скупо, по-деловому, и глаза его гасли.

Он очень любил актеров. «Артисты как дети, — повторял Юрок. — Их надо вовремя накормить и вовремя уложить спать».

Свой концертный бизнес он развернул в то время, когда слова «красный» и «русский» внушали в Америке всеобщий страх, и бомбы сионистов не случайно рвались в конторе Сола Юрока…

Организуя в Америке гастроли лучших советских исполнителей, Сол Юрок как бы возвращал долг стране, бывшей когда-то его родиной.

Теперь-то уж я привыкла к тому, что за кулисы, где бы мы ни выступали за границей, непременно придут заплаканные люди и обратятся по-русски: «Спасибо Вам…»

Горько слышать русскую речь от людей, утративших право называться советскими гражданами.

Я не судья этим людям, да и неудобно расспрашивать, как и при каких обстоятельствах оказались они вдали от родины, от ее неба, снегов, музыки. Но, услышав родные песни, они чаще всего сами рассказывают о своих тяжких скитаниях по свету. Сколько таких историй, порой беспощадных исповедей переслушала я в Австралии, во Франции, в Америке!..

…Пожилой врач, еще младенцем увезенный на чужбину, но старающийся говорить с особым московским «мхатовским» выговором и заставляющий детей учить русский.

…Парижский таксист, вахмистр деникинского корпуса, очутившийся за тысячи верст от своего родного Тихого Дона и давно уже осознавший вину перед родиной; мечтал вернуться — но так и не смог, не решился.

…Его сын, жадно следящий за нашей жизнью, за успехами Советской страны, собирающий портреты Гагарина и пластинки с советской музыкой.

И еще десятки, сотни судеб. В общем-то разных, но схожих в одном — в неизбывной, разъедающей сердце тоске по Родине, по ее песням.

Как-то в Париже на один из моих концертов пришло много эмигрантов. Мне пришлось петь больше, чем обычно: хотелось в песне рассказать о России, пробудить в этих людях самые сокровенные чувства. После первого отделения на сцену поднялся седой как лунь старик и опустился передо мной на колени. Сколько я ни уговаривала, не вставал и всё повторял:

— Если б мог, все бы отдал только за то, чтобы умереть на родине…

А потом, не стыдясь слез, сказал: «Родимая, если доведется встретиться, привези горсть русской земли!»

В США на концерты академического Русского оркестра имени Осипова (американцы называли его «Оркестр «Балалайка») приезжали русские, украинцы со всех уголков Соединенных Штатов и даже из Латинской Америки. Они наперебой зазывали нас в гости, вручали визитные карточки, обижались, когда приходилось отказывать.

Однажды в Сан-Франциско после концерта мне передали маленький сверток. Я развернула и увидела несколько перевязанных ниткой цветов. Не дожидаясь вопроса «от кого?», служитель гостиницы протянул мне записку, которую я бережно храню. Вот она: «Людмиле Зыкиной! Спасибо Вам от всего сердца за незабываемую радость, которую Вы доставили своим выступлением. Примите этот скромный букетик цветов (большего позволить себе не могу, ибо уже полтора года безработный) как высший знак восхищения. Слава Родине, воспитавшей Вас!

Александр Савинко

Сан-Франциско, Калифорния».

В 1972 году мы начинали свои гастроли в США выступлением в Бостоне. Поездка складывалась непросто. Оркестр имени Осипова в Америке был мало известен. Репертуар — от Чайковского до современных авторов — казался американцам более чем странным.