Изменить стиль страницы

Три точки, приближающиеся с запада, вспухли, приняли ненавистные очертания самолетов. Моторы гудели на одной ноющей ноте — летели с грузом. Летели с мрачной торжественностью. Над головами. Можно было подумать: не заметили колонну, пролетят мимо. Дай-то бог!

Но нет. Передний неожиданно вздрогнул, накренился на крыло и ринулся вниз. За ним второй и третий. От первого отвалились чернильные капельки бомб и понеслись неудержимо к земле, увеличиваясь. Стервятник же, задрав тупой нос, взмыл вверх.

Первые бомбы взъерошили поле. Черная громада земли, подпаленная снизу жарким пламенем, поднялась вверх и рухнула обратно, рассыпавшись на комки и пыль.

Андреев и Игонин в поле не побежали, а остались под ветлой. Взрывы зачастили, грохот глушил.

Бомба тяжело треснула почти у самой ветлы. Андреева обдало горячей упругой волной воздуха, которая разбилась о ствол дерева и дохнула на Григория уже расслабленная и не опасная. Комок земли больно ударил по ботинку. Андреев хотел было отползти куда-нибудь, но удержал Петро, лежавший рядом. Григорий повернулся к нему лицом. Близко-близко от себя увидел голубой напряженный глаз товарища с темно-синим зрачком, в котором отражалась маленькая голова уродца. Андреев только позднее, после того как глаз ухарски подмигнул, — мол, беда не беда, раз живы, — догадался, что уродцем, отразившимся в игонинском зрачке, был он сам. Петро что-то спросил, но Андреев не расслышал, лишь по движению губ понял смысл вопроса.

— Жив?

Кивнул головой, соглашаясь, что жив.

На шоссе смрадно пылали машины. Некоторые взрывом сбросило в кювет.

Бомбежка кончилась. Снова победила тишина. Бойцы с опаской сходились к шоссе. Приплелся и Тюрин, держа винтовку, как дубину, — ухватившись за ствол и перекинув через плечо. Пришибленный, апатичный и бледный.

— Ты чего? — спросил Игонин.

— Ничего.

— Душу вышибло, что ли?

— Бомба, знаешь... Я с ребятами из первой роты... Они легли, а я дальше. Она прямо на ребят. Только воронка осталась... Я хотел остаться с ними...

— Повезло.

— Я б его, ката! — вдруг взъерепенился Тюрин. — Задавил бы! Пусть бы шел один на один. А что? Воевать так воевать, а не из-за угла.

— Вообще несправедливо, конечно, — согласился Игонин. — С тобой бы посоветовались, что ли?

Тюрин укоризненно посмотрел на Петра и замолчал.

У Андреева на душе было тоже смутно. Никак не выходил из памяти уродец, который тогда отразился в зрачке Игонина. Григорий взглянул на Петра — тот опять как ни в чем не бывало подшучивал над другими, особенно над Тюриным. А тогда, под ветлой, лицо его было бледным, напряженным, и выглядело намного старше, чем сейчас. На лбу стыла мутная капелька пота.

Который раз уже с начала войны налетали на батальон стервятники. Всегда подстерегали в чистом поле. Лежишь на родной земле, стараешься вжаться в нее поплотнее — и никакой у тебя защиты. Остаешься один на один со своими мыслями, один на один со смертью и гадаешь — пронесет или не пронесет. И никто тебе не может помочь. Ты один. Рядом лежит товарищ. Он тоже один. Каждый остается только с самим собой. Можно сойти с ума, можно понять Тюрина — смерть чуть не забрала его к себе. И после бомбежки не скоро отходишь. Петро хоть и хорохорится, но, как он сам говорит, на душе у него царапаются котята. И все равно вытерпим, не сломимся, выстоим. Не на таких напали. Силу обретем, ненавистью испепелим. Мы еще с вами посчитаемся, вы еще попробуете нашего кулака!

— А что, попробуют! — сказал уже вслух Андреев. Петро сразу повернул к нему голову, спросил:

— Кого попробуют? Ты что того... — он покрутил пальцем у виска.

— Так... Мысли, — смутился Григорий.

— А, тогда иной коленкор. Давай закурим, чтоб дома не журились. Семен, кисет на круг. Хочу попробовать твоего.

К кисету потянулось несколько рук. Семен все еще был бледен.

Дальнейший путь батальон продолжал пешком. В три уцелевшие машины погрузили скатки, противогазы и другое батальонное имущество.

Шли налегке — с оружием да с малыми саперными лопатами, притороченными к ремню справа. И с гранатами в брезентовых чехлах. Роты между собой поддерживали стометровый интервал.

Неприятельские самолеты разбойничали главным образом по шоссе. Поэтому Анжеров увел батальон в сторону километра за три, на проселочную дорогу, которая бежала параллельно шоссе. Часто попадались перелески. В их тени устраивали короткие привалы.

Солнце пекло нещадно. Раскаленным воздухом дышать было трудно. Сотни ног сбивали с дороги пыль, поднимали ее вверх. Она оседала на потные тела. Пот грязными потеками сползал по лицу, по шее.

Андреев еле передвигал ноги. В голове никаких мыслей, полнейшее отупление от жары, от пыльной бесконечной дороги, от жажды, которая не проходила даже тогда, когда Григорий прикладывался к фляге. Разве теплая, как пойло, вода может утолить жажду?

Поскольку в голове не было никаких мыслей, внимание все время приковано к тем пустякам, которые утяжеляют путь: то вдруг винтовочный ремень сильнее прежнего давит плечо, то противогазная сумка с книгами больно бьет бок, то слишком медленно приближается тот столб, у которого Григорий загадал перекинуть винтовку на другое плечо.

Дорога скрадывается в разговоре. Но даже Игонин, на что уж выносливый и незаменимый любитель потрепать языком, и тот молчит: язык скоро на плечо выложит.

Андреев заставляет себя о чем-нибудь думать. О том, как бы отлично было встретиться вот сейчас или позднее с кем-нибудь из школьных товарищей. А то с отцом. Он, наверное, тоже на фронте. Но это очень трудно представить, и снова чувствуется, как давит винтовочный ремень плечо.

А Таня? Где сейчас Таня? Нынче, перед самой войной, кончила педагогическое училище. Она моложе Григория на год. Уедет куда-нибудь в деревню учительствовать. Может, на фронт пойдет? Свободно: кончит курсы медсестер, и все.

Но и о Тане плохо думается, ничего на ум не идет.

Рядом шагает Тюрин. И удивительно, шагает без особого напряжения, голову держит прямо. Наверное, в поле за плугом потяжелее ходить или в жару махать литовкой. Вот что значит крестьянская закалка. Мал парень ростом, а вынослив.

Самусь идет в одиночестве, впереди взвода, расстегнув гимнастерку на все пуговицы и держась обеими руками за портупею. Пилотка торчит из кармана брюк. Мокрые волосы прилипли ко лбу. Идет совсем не по-военному, будто собрался по грибы. Спина почернела от пота. Про себя по привычке, почти автоматически, отсчитывает: «Раз-два-три-четыре... Раз-два...» В такт шагам. И так мог идти день, два, три, неделю, мог идти куда угодно и сколько угодно.

Видит Андреев почерневшую от пота спину размеренно шагающего лейтенанта и завидует ему: легко и невозмутимо идет, будто ничего на свете не волнует и не тревожит его. Самусь был сейчас таким же невозмутимым, каким Григорий застал его в кювете во время бомбежки. И его будто усталость не берет.

Близился вечер, когда батальон очутился возле какой-то деревни. В этих краях деревень (называли их здесь местечками) было мало. Крестьяне селились по хуторам. Здесь хутор, там хутор; далеко соседям ходить в гости друг к другу. И не ходят. Каждый живет сам по себе. Мой хутор — крепость моя.

А тут встретилось на пути местечко. Анжеров решил сделать в нем привал. Игонин повернулся к Андрееву:

— Знаешь, Гришуха, что я хочу?

— Нет.

— Парного молока. Прямо из крынки.

— Еще что ты хочешь?

— По правде?

— Ври, если охота!

— По правде, на перине бы вздремнуть минут шестьсот! И ноги бы на подушку. Они сейчас дороже головы.

— От брехнул! — качнул головой Тюрин.

— А что? Зачем тебе сейчас голова нужна, если на какую-нибудь ногу подкуют? Останешься фашистам на закуску.

Когда головная рота приблизилась к окраине — местечко приютилось в ложбинке, — с костела, который стрелкой устремлялся в небо, выстрелили из винтовки трассирующей пулей. Быстрый веселый светлячок устремился навстречу батальону, пролетел над головами и погас. А после этого проснулся ручной пулемет, всполошились автоматы.