Срывая с них маску, хирург оказал человечеству большую услугу. Ибо уже придумывали новые гнусности, намечали новые жертвы. Кроме колдовских предметов стали находить записки, приписываемые Давиду или Пикару, в которых то или другое лицо было названо ведьмой, намечено для костра. Каждый трепетал, боясь услышать свое имя. Церковный террор распространялся все дальше и дальше.

Наступило гнилое время Мазарини, начало царствования слабой Анны Австрийской. Не было больше порядка, не было больше правительства. Существовала одна только фраза на французском языке: «Королева так добра». Эта доброта позволяла духовенству господствовать. После того как светская власть была вместе с Ришелье похоронена, воцарились епископы, священники и монахи. Нечестивая смелость судьи и Ивелена наносила их положению удар. До слуха королевы дошли жалостливые голоса, не жертв, а мошенников, накрытых на месте преступления. Они отправились ко двору жаловаться на оскорбление религии.

Ивелен не ожидал такого удара. Он считал свое положение при дворе, где в продолжение 17 лет носил титул хирурга королевы, прочным. Прежде чем он вернулся в Париж, от слабой Анны Австрийской добились назначения других экспертов, экспертов желательных – глупого старика, впавшего в детство, настоящего руанского Диафойруса, и его племянника, двух ставленников духовенства. Они не преминули дать свое заключение, что дело, разыгрывающееся в Лувье, сверхъестественно, превыше человеческого искусства.

Всякий другой человек пал бы духом, но не Ивелен. Руанские медики третировали сверху вниз этого хирурга, этого брадобрея, этого цирюльника. Двор не поддержал его. Тогда он написал брошюру, которая переживет его. Он взял на себя великую борьбу науки против духовенства, заявил (как Вейер в XVI в.), что в таких вопросах истинным судьей является не священник, а ученый. С трудом нашел он типографщика, который напечатал его книгу, но никого, кто хотел бы ее купить. Тогда героический молодой человек сам при свете дня стал распространять свою брошюру. Он встал у Нового моста, наиболее людного места Парижа, у подножия памятника Генриху IV, и раздавал прохожим свою брошюру. В конце был помещен протокол постыдного обманного дела: магистрат находит в руках женщин-дьяволиц улику, констатирующую их преступление.

***

Вернемся к несчастной Мадлене.

Исповедник из Эвре, ее враг, подвергший ее уколам (указывая место для них) унес ее, как свою добычу, в глубину епископского in pace в городе. Под подземной галереей находился погреб, а под ним – подземная тюрьма, сырая и темная, куда бросили несчастную. Рассчитывая, что она там умрет, ее ужасные товарки не дали ей даже хотя бы из сострадания немного белья перевязать свои раны. Она страдала и от боли и от нечистот, лежа на своих испражнениях. Вечная ночь нарушалась только беспокоящей беготней прожорливых страшных крыс, готовых отгрызть нос и уши!

Весь этот ужас был, однако, ничем в сравнении с тем, которым ее наполнял ее тиран-исповедник. Каждый день приходил он в погреб над тюрьмой и говорил в отверстие, проделанное в in pace, угрожал, приказывал, исповедовал ее против воли, заставлял наговаривать на тех или других лиц. Она отказывалась от пищи. Боясь, что она умрет, он на время перевел ее из in pace в верхний погреб. Взбешенный брошюрой Ивелена, он отвел ее назад в ее прежнюю сточную яму.

Увидев на мгновение свет, проникшись на мгновение надеждой, она, лишившись их, впала в глубокое отчаяние. Язва зажила, и силы ее окрепли. Ее охватило страстное желание умереть. Она глотала паутину, ее рвало, но она не умерла. Она глотала толченое стекло. Все напрасно.

Найдя режущее железо, она пыталась перерезать себе горло, но не смогла, потом выбрала мягкое место, живот, и вонзила железо в свои внутренности. В продолжение четырех часов она возилась с железом, обливаясь кровью.

Ничего не выходило. И эта рана скоро зажила. Жизнь, которую она так ненавидела, вспыхивала в ней с новою силой. Смерть сердца не повлекла за собой смерти тела.

Она вновь становилась женщиной – и увы! – все еще соблазнительной, искушением для ее тюремщиков, зверских слуг епископа. Несмотря на ужас места, на вонь, на жалкое состояние несчастной, они приходили к ней, приходили издеваться, считая себя вправе делать что угодно с ведьмой. Ангел помог ей, утверждала она. Но если она защищалась от людей и крыс, то защититься от себя она не смогла.

Тюрьма принижает дух. Она грезила о дьяволе, приглашала его прийти, умоляла вновь дать ей те острые и постыдные наслаждения, которыми он раздирал ее сердце в Лувье. А он не приходил. Сила сновидений иссякла в ней, чувства ее извратились и – потухли. Тем горячее возвращалась она к мысли о самоубийстве. Один из тюремщиков дал ей снадобье против крыс. Она хотела съесть его – ангел (а может быть, дьявол) удержал ее, чтобы сохранить ее для преступления.

И впав в жалкое состояние, в бездну низости и раболепства, она подписывалась под бесконечным списком не совершенных ею преступлений. Стоило ли ее сжечь? Многие уже отказывались от этой мысли. Один только ее неумолимый исповедник продолжал лелеять эту мечту. Он предложил деньги одному колдуну из Эвре, сидевшему в тюрьме, если тот даст такие показания, которые осудят Мадлену к костру.

Отныне ею можно было воспользоваться для другой цели, сделать из нее лжесвидетельницу, орудие клеветы. Каждый раз, когда хотели погубить человека, ее волокли в Лувье, в Эвре. Мадлена стала проклятой тенью, мертвой, жившей только для того, чтобы убивать других. Так, к ней привели бедного человека по имени Дюваль, чтобы убить его ее языком. Исповедник подсказывал ей, она послушно повторяла. Он сказал ей, по каким признакам она может узнать Дюваля, которого никогда не видала. И она в самом деле узнала его и заявила, что видела его на шабаше. Этих ее слов было достаточно, и его сожгли.

Она признается в этом страшном преступлении и содрогается при мысли, что ответит за него перед Богом. Теперь она вызывала такое презрение, что ее даже не находили нужным охранять. Двери тюрьмы оставались настежь раскрытыми. Иногда ключи от них были у нее.

Куда бы она пошла, став предметом ужаса? Мир не принял бы ее, изверг бы из себя. Единственным ее миром была тюремная яма.

***

Среди анархии, воцарившейся при Мазарини и его доброй даме, парламенты оставались единственными носителями авторитета. Руанский парламент, до той поры наиболее расположенный к духовенству, и тот возмутился дерзостью, с которой оно действовало, царило, сжигало. Простым решением епископа труп Пикара был вырыт и брошен на живодерню. Теперь обратились к викарию Булле и привлекли его к ответственности. Выслушав жалобу родственников Пикара, парламент присудил епископу Эвре снова похоронить его на свой счет в могиле в Лудене. Потом парламент вызвал Булле, начал процесс против него и по этому случаю извлек наконец несчастную Мадлену из ее тюрьмы и взял и ее с собой в Руан.

Боялись, что парламент призовет также хирурга Ивелена и судью, изобличившего обман монахинь. Поспешили в Париж. Плут Мазарини оказал покровительство плутам. Дело было передано королевскому совету, судилищу снисходительному, у которого не было ни глаз, ни ушей, обязанность которого заключалась в том, чтобы хоронить, тушить, предавать забвению все дела.

В то же самое время приторно добрые священники утешали в руанской тюрьме Мадлену, исповедали ее, наложив на нее в виде епитимьи обязанность просить прощения у ее преследовательниц, у монахинь Лувье. Что бы ни случилось впредь, связанную таким образом Мадлену уже нельзя было заставить свидетельствовать против них. Духовенство торжествовало. Капуцин Эспри де Бороже, один из плутов-заклинателей, воспел это торжество в книге «Piete affligee», смехотворном памятнике глупости, где он обвиняет, сам того не замечая, тех, кого хочет защитить.

Как я уже заметил, Фронда была революцией чувства порядочности. Глупцы видели только ее внешнюю форму, только ее смешные черты: в ее основе, очень серьезной, лежала реакция нравственного чувства. При первом дуновении свободы, в 1647 г., парламент пошел дальше и рассек узел. Он постановил: 1) уничтожить лувьенский содом и вернуть монахинь их родителям и 2) чтобы отныне провинциальные епископы посылали четыре раза в год особых исповедников в женские монастыри с целью выяснить, не повторяются ли подобные грязные дела. Необходимо было дать удовлетворение и духовенству. Ему вручили для сожжения кости Пикара и живое тело Булле, который после публичного покаяния в соборе был отправлен на дрогах на Рыбий рынок, где был предан огню (21 августа 1647 г.).