Нестеров же заявил:

— Мы своей забастовкой, товарищи, не добились ничего. Как управлял Туркестанским краем генерал Сахаров, расстрелявший более тысячи солдат, так и управляет! Как содержал в смертной камере Прасолов забастовочный комитет Кушки, так и содержит. Мы не можем отойти от своих убеждений и требований, пока не совершится правосудие над Сахаровым и пока Прасолов не освободит кушкинский забастовочный комитет. И еще, товарищи. Мы направили в Баку и Центр двух наших делегатов, Вахнина и Шелапутова. Давайте же подождем их возвращения. Посмотрим, какие сведения привезут они!

Хаотический шум, вызванный разноголосицей, долго не смолкал. И не понять было даже самым опытным комитетчикам, куда больше клонится публика. Любимский руководил процессом голосования. И сейчас, как только поутих народ, строго оглядел своих помощников: Стабровскую, Аризель, Фиру Львовну, Дору, Гусева, Носова, Заплаткина, и сказал:

— Прошу вже, дорогие товарищи и гражданки, выдавать по бюллетеню в одни руки.

Началось голосование. Люди получали белые листки и тут же опускали их в урны. Одни — в красную, другие — в белую. К двенадцати дня, когда последний бюллетень был опущен, комиссия взяла обе урны, заперлась в помещении летнего театра и начала подсчет. Прошло еще больше часа и вот Любимский объявил:

— Дорогие граждане асхабадцы! Роздано бюллетеней три тысячи, при вскрытии урн оказалось тоже три тысячи. Голосовали — за продолжение забастовки более двух тысяч граждан, за прекращение менее одной…

— Итак, забастовка продолжается! — крикнул во весь голос Нестеров.

Сначала разразилась долгая овация, затем рабочие депо запели «Марсельезу». К вечеру праздничное настроение нарушилось несколькими стычками между забастовщиками и отступленцами. В городском саду ссора превратилась в массовую драку. Деповцы, в конце-концов, загнали служащих в здание Управления железной дороги и закрыли их на замок. На Текинском базаре сцепились армяне и персы. Амбалы — участники патриотических манифестаций — напали на гнчакистов, те дали достойный отпор, но не обошлось без кровопролития, В ресторане «Гранд-Отель» пьяные офицеры избили служащих железной дороги за то, что те не смогли выиграть голосования. Пьяная офицерская компания явилась к Воронцу и, грозя ему расправой, потребовала, чтобы вышел во двор. Воронец сбежал из дому черным ходом. Утром вновь к нему пожаловали, но уже трезвые офицеры и пригрозили: если он не отменит забастовку, пусть пеняет на себя. Воронец тотчас собрал членов забастовочного комитета у себя на квартире. Заговорили о разногласии среди забастовщиков. Все были «под впечатлением» вчерашних потасовок. Гусев весь в синяках, с перевязанной рукой. Нестеров избежал драки, но ночью в окно его комнаты запустили кирпичом. Кирпич упал к ножкам кровати, а стеклом обрызгало всю постель. Нестеров схватился за револьвер, а Ратх — за ружье. Оба выскочили на улицу, но рядом никого не оказалось…

— Комитет не правомочен продолжать забастовку, — заявил Воронец, — хотя бы потому, что большинство его членов так или иначе устранилось от руководства. К тому же, благоразумие подсказывает не лезть на рожон. Если забастовка прекратится неорганизованно, стихийно, то мы проиграем еще больше. Прошу голосовать: кто за прекращение забастовки?

Руки подняли все, кроме Нестерова и Любимского. Воронец победно посмотрел на обоих и сказал:

— Я попросил бы вас, Соломон, объявить о нашем решении в газете…

На другой день в газете «Асхабад» появилось сообщение:

«Центральный комитет Среднеазиатского союза железнодоржников постановил прекратить забастовку на Среднеазиатской ж. д., причем условием прекращения забастовки было постановление, чтобы никто за забастовку не пострадал и чтобы жалованье за время забастовки было уплачено полностью…»

* * *

7-го декабря, когда в Москве вспыхнула всеобщая стачка, мгновенно переросшая в вооруженное восстание, и на всю страну разнеслись призывы: «На карту поставлено все будущее России: жизнь или смерть, свобода или рабство… Смело же в бой, товарищи рабочие, солдаты и граждане!», в Асхабаде царил мрачный хаос. Офицерство, октябристы, кадеты и перешедшие на их сторону служащие Управления железной дороги и телеграфно-почтового ведомства составляли списки активных участников забастовки.

Монархически настроенные господа теперь предавали анафеме не только социал-демократов и эсеров, но и в открытую кляли самого начальника Закаспийской области за либерализм, за мягкотелость, проявленные в критические для монархии дни. Пошли слухи о замене начальника области и уездной власти. Уссаковский, видя, как лютуют монархисты, возмущался, нервно расхаживая по кабинету или дерзко отвечал на телефонные звонки дома. И всеми делами в канцелярии распоряжался полковник Жалковский. Преданные ему штабисты беспрекословно выполняли приказы и откровение злорадно смеялись над начальником. Теперь уже подсчитывали не только революционеров, но и приверженцев Уссаковского. Кто там заодно с ним? Кто проявлял крайний либерализм и возвеличивал государственную думу? Кто, кроме Уссаковского? Куколь? Пересвет-Солтан? Слива, Лаппо-Данилевский? Еще кто?

И те, кого правитель канцелярии поминал недобрым словом, спешили повиниться, «очиститься от черных пятен бунта». Один за другим побежали к правителю канцелярии. Первым явился штабс-капитан Пересвет-Солтан. Растерянный, потный, словно на дворе не зима, а знойное лето, замешкался у порога. А бывало без приглашения плюхался в кресло и начинал разговор. А тут — на тебе, растерялся. И полковник, видя его таким ничтожным, сделался еще строже:

— Что у вас, господин полицмейстер? С чем пожаловали?

— Был я в клубе велосипедистов, ваше высокоблагородие. Собрание там демократы проводили. Ну и один социал-демократ, студент Васильев, назвал государя Николаем Кровавым. На вопрос мой: «Не послышалось ли мне?», он посмел ответить: «Вы не ошиблись», Я было напомнил председателю собрания Нестерову, что подобный возглас есть оскорбление личности монарха, а он мне говорит: «Мы это знаем».

— Зачем вы мне это рассказываете, господин полицмейстер? — перебил его Жалковский. — Или вы хотите лишний раз доказать, что демократы не повинуются вам и не считаются с вами? Мы и без вашего рассказа знаем. Да и как им повиноваться, когда ваши полицейские в октябре в городском саду на митингах выступали. Как сейчас помню: вышел один пузатый, фуражку заломил на затылок и кричит: «Надоело, дорогие граждане, слышать нам, как нас обзывают «фараонами» Ишь ты, дрянь какая надоело, видите ли!

— Ваше высокоблагородие, я того полицейского!.. — попробовал защититься Пересвет-Солтан, но Жалковский вновь осадил его:

— Ах, вот оно что! Вы «того полицейского». А перед церковью на паперти кто извинялся? «Да я, говорит, только пол велел побрызгать, чтобы ему дышалось легче». А перед кем извинялся-то, не приведи господь! Перед вдовушкой Стабровского!

— Ваше высокоблагородие, не извольте сердиться, прошу вас! Искуплю все свои грехи, ей-богу!

— Поздно спохватились, Пересвет-Солтан. Поздно! Я ни одного слова не «кажу в вашу защиту. Мне не угоден такой полицмейстер. Ступайте!

Через день в этом же кабинете лебезили перед Жалковским прокурор Лаппо-Данилевский и его помощник Слива. Этих правитель вызвал к себе сам. Усадив начальственным жестом обоих в кресла, он подал им бумагу из Ташкента и велел досконально ознакомиться. Слива взял машинописные страницы и начал читать вполголоса своему начальнику «Отношение министра юстиции» по поводу наказания за участие в ноябрьско-декабрьской забастовке. Подробная петиция, вскрывая массовые беспорядки, охватившие после 17 октября 1905 года некоторые местности империи, касалась также пределов Туркестанского генерал-губернаторства. Лаппо-Данилевский и его помощник обвинялись в попустительстве демократии. «Более того, — говорилось в документе, — господин Слива принял как должное насилие над собой со стороны железнодорожных рабочих Казанджика».