Изменить стиль страницы

— Какой он пахарь, — отвечает отец. — Разве с его здоровьем напашешь.

И тут отец начинает рассказывать дяде Илье о том, как нынче летом со мной что-то приключилось на покосе. Чуть не окочурился…

— Оно, конечно, без здоровья в крестьянстве нельзя, — идет на уступку дядя Илья. — Однако все же… Отцы наши и деды пахали, и нам надо держаться за землю.

Но тут за меня вступается мама, и начинается длинный разговор о моем неважном здоровье, что я по этой части всегда был каким-то невезучим. Крестить меня повезли в Кому в декабре, в самые трескучие морозы. Ночью в Крутом логу то ли волки завыли поблизости, то ли крестный, дядя Василий, спьяна что-то вытворил, только рванули кони и понесли. Да на повороте — в ухаб. Кошевка кубарем. Крестная — тетка Орина — с новорожденным, со мной то есть, в сугроб. Перепугалась насмерть. Пока-то очухалась, да пришла в себя, да с перепугу, говорят, не сразу и нашла-то меня в снегу. Тем временем кони версты две волочили дядю Василия по снегу за кошевкой. Когда-то он с ними справился да за нами воротился. А на другой день меня крестили, в холодной церкви в купель куряли. В общем, после того я три года лежал недвижимый. На четвертом году начал выправляться. На ноги встал… И опять беда — на гумне под воз с хлебом попал. Чуть все косточки не переломало. Потом на заимке бык забодал. Еле отбили. Потом ошпарился кипятком. Пролежал целое лето. После всех этих злоключений я, к общему удивлению, выжил и даже хорошо в рост пошел. Но по части тяжелой работы уж не внушал доверия.

— Оно, конечно, может, наукой лучше заняться, — сдается наконец дядя Илья. — Может, на писаря выучится парень. Свой писарь будет в деревне.

Мне не особенно нравится этот разговор о моем здоровье. Я сижу на почетном месте в переднем углу, под образами, и мне приходят в голову невеселые мысли. Конечно, в семье я самый младший и не хожу пока за сохой. И действительно, нынче на покосе у меня сделалось какое-то сердцебиение. Но ведь после того я все лето работал наравне со всеми. И косил, и жал, а последнее время пас скота. Каждый день с утра до ночи и все под дождем. Меня ведь, как и всех у нас, с шести лет впрягли в работу. Весной боронить, в сенокос — копны возить, в страду снопы таскать в суслоны. Ну, конечно, и около лошадей все время. А в восемь лет отец вручил мне собственную косу и поставил рядом с собой на прокос. Давай, мол, сынок, начинай! Потихоньку да полегоньку сначала, а там дело пойдет как следует. Косил я на первых порах, конечно, неважно. Однако до самой ночи махал косой вместе со всеми. Только по утрам меня не будили. Давали первое время отсыпаться. А теперь уж и на заре будят: «Вставай, — говорят, — сынок! Подымайся. Ты у нас, слава богу, уж работничек». Вот тебе и работничек.

У меня окончательно портится настроение, и я обиженный выхожу из-за стола. Никто не замечает моего настроения. Я надеваю шабур и иду на крыльцо. На дворе по-прежнему моросит дождь. Но теперь это для меня уже все равно.

— Ты что же это ушел из-за стола-то? — спрашивает меня выскочившая из избы Чуня.

— Что они говорят про меня такое. Вроде я урод какой или лодырь или хуже всех, — почти со слезами отвечаю я.

— И не урод, и не лодырь, а говорить приходится. Знаешь, как у нас в деревне. Начнут болтать да осуждать: Трошины, мол, за богатыми потянулись — Кенку посылают учиться.

— Какие мы богатые, — возмущаюсь я.

— То-то и оно. А ты уж и скис. А все говоришь — поеду, поеду!

— И поеду. Все равно поеду…

— Тогда нечего рассупониваться, — говорит Чуня и идет за чем-то в амбар.

Я снова остаюсь один на крыльце и начинаю думать о том, что, может быть, нам в самом деле не стоит особенно выставляться напоказ с моим отъездом в Кому.

Тем временем на улице стало как-то светлее. Дождь хотя и льет, но, кажется, льет уж из последних сил.

— Ну, как тут обстоит дело с погодой? — спрашивает меня вышедший отец. — Может, завтра лучше поехать?

— Так завтра же занятия, тятенька, — испуганно отвечаю я. — Как же пропуск с первого дня?

— Поезжайте, поезжайте. Не размокнете, не глиняные, — слышится из сеней голос матери, и она появляется на крыльце. — Да и дождь вроде начинает проходить. Вон над Тоном уж посветлело.

В самом деле, в лохматых облаках, оседлавших Тон, появились светлые прогалины. Они становятся все шире и шире. Небо как бы задымилось. Мутно-серые тучи пришли в сильное волнение, а дождь, прошумев еще один-другой раз, вдруг неожиданно утих.

— Ну вот, можно и отправляться, — говорит мама. — Давайте укладываться.

— Поторапливайтесь, ребятушки, — советует дядя Илья. — Погода ненадежная. Чего доброго, опять начнет дождить.

Мы входим в избу, и мама, который раз, пересматривает мой ящичек. Вот смена белья, вот новые праздничные штаны, и не холщовые, в каких я три года бегал в кульчекскую школу, а настоящие, из купленного еще зимой базарного материала. Вот черная сатинетовая рубаха, два куска самодельного, сваренного мамой, мыла. А вот моя школьная сумка, которую сделали мне в подарок Конон и Чуня.

Но вот сборы закончены. По старинному обычаю, все мы чинно садимся. Наступает торжественное и вместе с тем томительное молчание. Первым встает отец и крестится на иконы. За ним дядя Илья и мы. Дядя Илья молится и громко читает молитву по случаю моего отъезда:

— Встану я, раб божий, перекрестясь, пойду я, раб божий, благословясь, из дверей во двери, из ворот в ворота, на восток, на восточную сторону…

Конон хмуро стоит с моим ящиком в руках. Чуня начинает всхлипывать.

— …и закрой тебя матушка пресвятая богородица, — заканчивает дядя Илья, — светленою своею ризою от всякого скверного злодея, супостателя и злого человека. Аминь! Ну, Акентий, проси у матери благословения.

Еле сдерживая слезы, я подхожу к маме. Она истово крестит меня и говорит:

— Не забывай, сын, отца и мать. Помни, что мы тебя худому не учили. Тетку Орину слушайся. Она тебе крестная мать. Дядю Егора уважай. Ребятишек у них не обижай — Егорку и Максютку.

— Да баклуши там не обивай, — в тон маме добавляет отец. — Уроки учи как следует. Ну, пора. Иди вперед!

Я как в тумане первым выхожу на крыльцо и направляюсь к тарантасу. Все следуют за мной.

Пока Конон укладывает сухое сено для сиденья и накрывает его половиком, а мать прячет мой ящичек под облучок, дядя Илья дает мне последнее наставление — чаще ходить в церковь. По субботам ко всенощной, а по воскресеньям к обедне.

— Не забывай бога-то там, — еще раз наказывает он мне, когда мы уж тронулись со двора. — Почаще молись ему — милостивцу.

Я последний раз оглядываюсь назад. Вижу мать, сиротливо стоящую Чуню. Брат медленно закрывает за нами ворота и как бы навсегда отделяет от меня мой дом, моих родных, все мое близкое, дорогое.

Слезы заливают мои глаза.

Прощай, Кульчек!

Дорогу в Кому я знал хорошо, помнил на ней каждый бугорок, каждую ямку и с закрытыми глазами мог определить, где мы едем с отцом. Но я не закрывал глаза, а все смотрел по сторонам, прощался со своими местами. Вон черпая щетинистая Чертанка, направо наша Орловка и Сухой Казлык — развеселые места, где я много раз пас скота. А дальше, сквозь пелену дождя, маячит Тон. Под Тоном наша пашня и покос. Там, недалеко от нашего стана, течет веселый родничок Хмелевка. Приедешь на водопой — и коней напоишь, и сам напьешься, и умоешься.

А иногда, по дороге в Хмелевку, напорешься на волка. Он не торопясь бежит куда-то легкой рысцой прямо тебе наперерез. Наши собаки вначале с лаем бросаются на него. Но, увидев, с кем имеют дело, сразу же пугаются и лают только издали. А волку хоть бы что. Бежит себе спокойно куда ему надо. А как скроется — тут собаки начинают скулить и лебезить около тебя. Оправдываются в своей трусости.

Обо всем этом мне хотелось поговорить с отцом. Но он совсем был не расположен к разговору. Сидит рядом со мной какой-то хмурый, изредка понукает Гнедка и все думает о чем-то о своем.