Изменить стиль страницы

Вот какой Хармс! Взгляд современников

Вот какой Хармс! — говорю я и тут же обрываю себя: а какой? Кроме внешнего облика — одежды, выражения лица, — в чем все авторы воспоминаний, в общем-то, сходятся, — он у каждого мемуариста свой, новый, другой. Иной Хармс. Как же так? Разве так бывает? Но любой художник-портретист, представляя зрителю портреты одного и того же человека, сделанные в разное время, скажет: что́, не очень похож? Но это уже другой час дня, другое освещение. Что же говорить о  р а з н ы х  художниках, которые писали одного и того же человека в  р а з н ы е  г о д ы. И мемуаристы, чьи воспоминания представлены на этих страницах, видели Даниила Хармса в разные годы, и он не мог быть на протяжении полутора десятилетий (основной охват времени) одним и тем же, неизменным Даниилом Ивановичем.

Всё это как бы само собой разумеется. А вот что не столь очевидно.

Все мемуаристы сходятся в том, что Даниил Иванович Хармс был человек необыкновенный. И все, кто вспоминал о нем, чувствовали это уже тогда, когда его знали. Но вот незадача, — чувствуя, понимая, никто из них не озаботился в свое время что-то записать, с ним связанное (исключение — Корней Чуковский), никто не сослался на свой дневник или что-то подобное. «Если бы мы знали, что он будет так интересовать всех, — говорили мне, — мы бы, конечно, записали для памяти что-то... А так, это был наш друг, знакомый, обаятельный Даня, Даниил Иванович, с которым мы виделись часто, — что же тут фиксировать?..» Вот такое расхожее объяснение.

Не забудем, однако, что это было время (20-е, 30-е годы), не благоприятное для дневников. Дневника, собственного же дневника боялись. Он мог послужить — и, бывало, служил обличительным документом против того, кто его вел. (И удивительно, в частности, что в силу врожденной привычки дневники все же вели и Даниил Хармс, и его отец, Иван Павлович Ювачев.)

Итак, моя просьба вспомнить и рассказать о Хармсе заставала многих врасплох. Но, начав вспоминать о нем, вспоминали его, за редким исключением, с удовольствием. Потому что Хармс был слишком колоритной фигурой, и забыть его никто из встречавших его, пускай десятилетия назад, не мог...

Даниил Хармс (1905—1942), поэт, прозаик, драматург, детский писатель, всё больше занимает читателей. «Меня, — писал он, — интересует только „чушь“; только то, что не имеет никокого практического смысла. Меня интересует жизнь только в своём нелепом проявлении...» Теперь уже не кажется странным, что эта «чушь» оказалась для нынешнего читателя более существенной, чем та многозначительная литература, что процветала в его, Хармса, время. Хармс, который почти совсем не печатался в отпущенные ему полтора десятилетия, словно воскрес из литературного небытия и востребован нашим временем.

При жизни, как известно, он сумел опубликовать только два свои «взрослые» стихотворения и всего однажды на сцене ленинградского Дома Печати прошла его пьеса «Елизавета Бам», написанная в 1927-м. И всё! Да и то одно из напечатанных стихотворений было подправлено цензурой. Она не выдержала названия — «Стих Петра-Яшкина-коммуниста», убрав из него последнее слово. Это название не очень приятно сочеталось с началом стихотворенья: «Мы бежали как сажени / на последнее сраженье / наши пики притупились...» и так далее.

То, что Хармс писал, по его собственному признанию, не имело практического смысла. Зато читатель наших дней увидел в лаконичных, в полстраницы рассказах Хармса вполне представительную картину жизни. Скажем, в таком коротеньком рассказе, как «Начало очень хорошего летнего дня (Симфония)» из его известного цикла «Случаи».

Да, читателя сегодня привлек Хармс емкостью своего описания абсурдной жизни. Но он, читатель, еще почувствовал, что это было по-своему беспримерное творчество. Хармс писал стихи, рассказы, пьесы без всякой надежды, что они увидят свет при жизни его. Писал «в стол». И не делал никаких попыток опубликовать им написанное.

Он был и есть безусловно из тех писателей, жизнь и судьба которых интересует читателя ничуть не меньше, чем его сочинения. «Элэс (прозвище Леонида Савельевича Липавского. — В. Г.), — обронил Хармс в своем Дневнике, — утверждает, что мы из материала предназначенного для гениев» (запись 22 ноября 1937 года). Читатель превосходно чувствует этот материал, составляющий основу личности Хармса. И пристально вглядывается в его жизнь и судьбу.

Всем своим жизненным поведением Хармс провоцирует своего читателя на это вглядыванье. Недаром он сам полагал, что «свою жизнь создать» для него едва ли не важнее, чем писать стихи. И это ощущали его близкие, друзья, которые его хорошо знали. Не зря, по свидетельству Я. С. Друскина, его первый друг, Александр Иванович Введенский, сказал: «Хармс не создает искусство, а сам есть искусство».

Всё это я говорю к тому, что воспоминания о нем — не какое-то отдельное, а многие — дают возможность прикоснуться, ощутить особенность человека, который «сам есть искусство».

Воспоминания о Данииле Хармсе я собирал и записывал на протяжении полувека. Пожалуй, уже никого из мемуаристов нет в живых. Но у меня никогда не померкнет чувство признательности к ним за то, что они делились со мной своими воспоминаниями о Данииле Ивановиче Хармсе.

ЭММА МЕЛЬНИКОВА

«ВПОЛНЕ ПРИЛИЧНО»

Эмма Эдуардовна Мельникова, в девичестве Изигкейт (1901—1987), топограф.

Я записал ее воспоминания в декабре 1977 года у нее дома в Ленинграде.

Я училась в английской школе. Она называлась Энглишешуле, но там, собственно, всё преподавание было на немецком языке. Основана она была англичанами-моряками, которые в свое время приезжали в Петербург. Помещалась в Максимилиановском переулке, дом 7. Теперь он называется переулок Пирогова.

Но Даня-то учился в Петершуле. Это Невский, дом 22—24. Он учился с моим братом Виктором. Но я считаю, что они все-таки были в разных классах. Виктор 902-го года, а Даня, кажется, 905-го. Так что они не могли быть в одном классе.

Я уже не могу сказать, как они познакомились. Вот он приходил к нам. Мы жили в Конюшенном переулке, дом 1, И еще был один товарищ, Лёня Воронин, — мы так его звали.

Я в то время училась в топографическом техникуме. И по окончании его уехала на Северный Кавказ. В 1927-м году.

С тех пор я потеряла их всех из виду. Данину судьбу вы знаете. И те двое в том же роде. Брат уехал, а к нам, девушкам, они не ходили. И когда я вернулась в 1932 году с Кавказа, уже никого не видела, не встречала.

Мой брат был по профессии булочник, рабочий-булочник. А Лёня Воронин, — я не знаю, чем он занимался. Он был сын богатых родителей, купца, может быть.

Даня иногда приходил, и мы с ним решали задачки по тригонометрии, алгебре. Он хороший математик был, очень развитой человек. Я после него не встречала никого такого. Во всех отношениях развитой.

У Дани было правильное лицо, классическое. Очень высокого роста. Худой, конечно, в те годы молодые. Всегда аккуратно и чисто одет был, причесан. Очень вежлив, хорошо воспитан. С девушками разговаривал на вы.

Где он потом учился, я не знаю, потому что, — что же, — ему было уже больше двадцати лет[1].

Когда он приходил к Виктору, разговоры были, как когда молодые ребята собираются: кто что читал, что́ видел в кино. Очень интересовались книгами о путешествиях, об иностранных народах и странах. Что читали, то и обсуждали. Морской тематикой очень интересовались. И, начитавшись книг, курили трубки, воображали себя «морскими волками». Всем им хотелось во флот поступить.

Даня любил шагать по комнате. Помню, он нам декламировал «Иван Иваныч Самовар», еще до того как я читала это в книгах тогда. «Торопышкин», что ли[2]? На охоту ходил с собакой.

Они очень много курили, и моя сестра Валя, Валентина, раз рассердилась и выкинула Данькину трубку за окно. Во двор. Дело было летом, окна были открыты. Даня вообще был невозмутим, что бы ни делали. Спокойно спустился со второго этажа, поднял трубку и вернулся. Но курить больше не стал.

вернуться

1

Судя по всему, Хармсу тогда было лет шестнадцать — семнадцать.

вернуться

2

Стихотворение «Иван Иваныч Самовар» было напечатано в 1-м же номере «Ежа» за 1928 год, а «Иван Топорышкин» — во 2-м номере того же года.