Изменить стиль страницы

Борис Федорович Поршнев

Мелье

Мелье

Глава 1. Неприкаянный Прометей

В век Просвещения и Великой революции XVIII века во Франции не было образованного человека, который не знал бы о Жане Мелье.

На трибуну Конвента поднялся Анахарсис Клоотс. Он был с левыми якобинцами. Он требовал «отмены всех религий», полной дехристианизации Франции. В тот день, 27 брюмера второго года Республики, жгучий пламень его красноречия испепелял весь легион священников Франции, которые отреклись от сана и церкви лишь внешне, затаив в душе свою упрямую старую веру. Оратор отличал их от других, пусть меньшинства, поднявшихся против бога и религии убежденно и деятельно. Велики были заслуги перед человечеством тех, кто поступил так. «Вот почему я требую воздвигнуть в храме Разума статую первому из священников, отрекшемуся от веры», — громыхал в стенах Конвента голос Анахарсиса Клоотса. Форум якобинцев слушал его.

Революция еще не обращалась к монументальной пропаганде — ни разу еще не выносила решения о воздвижении кому-либо памятника. Кто же этот популярный герой, достойный получить первым бессмертие из ее рук, ее вотумом? «Достаточно назвать его имя, — гремел голос Анахарсиса Клоотса, — чтобы предлагаемый декрет был принят Конвентом».

Заметим эти слова: достаточно назвать его имя. Они дальше помогут нам продираться сквозь тьму и слепоту легенды. Они сказаны без какой-либо особой цели, оратору и в самом деле было очевидно, что в зале не может оказаться человека, который не знал бы, кто такой Жан Мелье.

Он и не стал в дальнейшей речи объяснять этого. Довольно было силы революционного контраста: теперь, при восстановленном режиме природы, должна быть реабилитирована и память об этом благородном, бесстрашном, беспримерном Жане Мелье, подвергавшаяся при старом, ложном режиме хуле и бесчестию. Заметим снова, что оратор говорит не о забвении или неведении о Жане Мелье, а о хуле и поношении. И он в самом деле напомнил, что «Завещание» этого философа (историки позже стали называть «просветителями» тех, кого в XVIII веке именовали «философами») из деревни Этрепиньи в Шампани внесло смятение в штаб богословия — Сорбонну «и в среду всех христопоклоннических толков».

Действительно, прений не понадобилось. Декрет Конвента, подписанный председателем Лалуа, пятью секретарями и двенадцатью членами Комитета декретов и протоколов, был передан для исполнения комитету Конвента, ведавшему делами общественного просвещения.

Да, ни семистам членам Конвента, ни теснившейся на галереях публике не требовалось объяснять, кто такой кюре Мелье, что такое его «Завещание». Это знал каждый, в самом деле каждый человек, приобщившийся к «просветительству» до революции или просвещенный революцией. И уж, конечно, во всех революционных секциях, народных обществах и клубах Парижа, даже и среди необразованных людей, в ближайшие дни не могли не говорить об очередном прочитанном ими протоколе Конвента — о первой предложенной статуе для храма Разума.

Имя, слава, дух Жана Мелье победно прошли через шесть десятилетий, через все это историческое чистилище, от его смерти в 1729 году, в глухую пору старого порядка, до трубного гласа торжествующей якобинской революции.

Но упрямая вымышленная легенда настаивает на другом: Жана Мелье забыли. Нет, его даже не забыли. Его не знали ни в век Просвещения, ни в годы революции, ни позже. Редкие упоминания его имени там и сям во французских текстах XVIII века при чопорном филологическом подходе к делу оказываются скорее свидетельством забвения, чем полновесного знания. Неудачливый, почти вовсе забытый почти вовсе неведомый мыслитель. Лишь (по простому совпадению) к 200-летию со дня его рождения, в 1864 году, голландец Рудольф Шарль опубликовал в Амстердаме случайно найденный у букиниста текст «Завещания» Жана Мелье. А до того он был забыт, забыт, забыт. Так хочет легенда.

Тем хуже для этой ученой нелепости, для этой нелепой учености. В течение всего XVIII века, начиная с тридцатых годов, каждый, кто приобщался к кругу чтения «философов», кто входил в их собственный круг, хотя бы как неофит, читал Мелье и слышал о нем в салонах и кафе, где оттачивались все умы века. Что уж говорить о главных магах этой секты служителей разума. В чернильнице каждого из них, в сокровищнице прочитанной потаенной литературы, в интеллектуальной реторте подлинного Просвещения необходимо присутствовало «Завещание» этого богомерзкого кюре из Шампани. Что в том, если оно никогда не было напечатано. В то время даже и напечатанные, но запретные книги усердно переписывались от руки во множестве экземпляров адептами просветительства. Переписывание книг грамотными людьми было как бы формой живого служения движению умов, делу философов. Были и целые коммерческие предприятия, занимавшиеся этим делом. Они обеспечивали запретной литературой каждого, кто приезжал в Париж с намерением погрузиться в мир современных идей, каждого участника передовой культурной жизни столицы, да, впрочем, и не только столицы, а и провинции.

Мы никогда не узнаем, во скольких экземплярах в течение XVIII века была от руки размножена тяжелая, громоздкая, но такая притягательная, как запретное яблоко познания добра и зла, как самое дерзновенное святотатство, рукопись Мелье. Уже через шесть лет после смерти безвестного деревенского кюре его великий трактат распространился в достаточном числе экземпляров, чтобы стать предметом внимания и темой переписки верхушки мыслящей интеллигенции Франции. Об этом говорит, например, ответ едва лишь восходившего тогда Вольтера на полученное из Парижа письмо одного из деятелей просветительского движения Тирио: «Я рад, что вы вот уже шесть месяцев наслаждаетесь книгой Локка. Я в восторге, что вы читаете этого великого человека, который в метафизике является тем же, что Ньютон в познании природы. А что это за деревенский священник, о котором вы мне пишете? Надо сделать его епископом в епархии Святой Истины. Как! Священник, француз — и такой же философ, как Локк? Не можете ли вы прислать мне рукопись? Вы могли бы послать ее по адресу Демулена в пакете вместе с письмами Попа, я верну ее в полной сохранности».

Уже в 1735 году имя Мелье ставится рядом с именами Локка и Ньютона! И это не парадокс вольтеровского ума в провинциальном уединении, а информация, присланная ему завсегдатаем парижских салонов, обладавшим и связями и деловым нюхом.

В следующем, 1736 году Вольтер и его аристократическая приятельница маркиза Шатлэ, как и стекавшиеся к ним в Сирэ философы, писатели, ученые, уже обладали рукописью «Завещания» и могли над ней работать. Впрочем, «Извлечение…» было закончено лишь в 1742 году.

Спустя много времени, в начале 60-х годов, в письмах к своему другу Дамилавиллю Вольтер вспоминал (может быть, по рассказам Тирио) о бурном распространении сенсационного нелегального произведения Жана Мелье в образованных кругах Парижа: «Пятнадцать-двадцать лет назад это произведение продавали в рукописи по восемь луидоров. Это был большой том ин-кварто; в Париже имелось более ста экземпляров его. Брат Тирио хорошо осведомлен об этом». «Вспоминается мне горбун, который когда-то продавал из-под полы Мелье. Он знал свою публику и продавал только любителям».

Навряд ли кто-либо мог действительно пересчитать все обращающиеся экземпляры. Их, очевидно, уже тогда было больше, чем мог знать Тирио, а до 60-70-х годов XVIII века число их все умножалось. Конечно, хотя бы некоторые экземпляры были прочитаны не одной, а многими парами глаз, ходили из рук в руки. Иные, разумеется, из осторожности уничтожались, поистине требовались и храбрость и благоговение перед разумом, чтобы хранить у себя такой веский повод для привлечения к судебной ответственности. Вот почему, кстати, так много говорит нам факт, что ныне в разнообразных архивах Франции, в том числе провинциальных, найден добрый десяток списков «Завещания» Мелье, случайно оставшихся, как опавшие листья от кружившегося когда-то в воздухе множества. Ветер европейского Просвещения занес экземпляры даже во дворцы или ученые кабинеты Голландии, Пруссии…