Изменить стиль страницы

Миновали пригорок, вызвездились на нас огоньки станции… Горят костры, много костров… У костров мужики в нагольных тулупах, студенты, курсистки. У женщин через плечо чемоданчики и сумочки с провизией…

На вокзале столпотворение вавилонское. К телеграфу приступа нет… Молодежи — яблоку упасть негде. Повсюду синие студенческие фуражки… Учащейся молодежи из Москвы приехало ровно 5 тысяч. Из них — 906 универсантов.

Дорога в Ясную Поляну — живописная. Пригорки, перелески, мостики. Общий фон светло-серый, и резко, и черно выделялась на нем толпа. В этих похоронах не было внешнего блеска. Представьте себе мужицкие похороны, увеличенные до исполинских размеров… Уж меркнет день, а вереница ждущих очереди растет, растет и конца-края нет. Народ все прибывает и прибывает добавочными поездами».

В яснополянском доме хотели поставить наряд полиции, но Сергей Львович попросил этого не делать; в доме остался только один полицейский чиновник. Речей было решено не произносить. В одну дверь входили, проходили мимо гроба, выходили в противоположную дверь в сад.

В 2 часа 30 минут сыновья и друзья подняли гроб, передали крестьянам. Крестьяне несли на березовых палках белую полосу, на которой было написано: «Лев Николаевич, память о тебе не умрет среди осиротевших крестьян Ясной Поляны».

Могила Льва Николаевича — на том месте, где он приказал себя похоронить, в Заказе — в лесу, который он когда-то велел не рубить, близ оврага, где, по услышанной в детстве легенде, зарыта зеленая палочка. Ученик яснополянской школы Фоканыч вырыл могилу, глубокую, с крутыми стенами.

Толпа стояла вокруг. Когда опустили гроб, толпа встала на колени.

Раздались возгласы: «Полиция, на колени!»

Полиция сперва стояла среди людей, но им было трудно стоять одним выделенными, как будто лишенными скорби. Страх, чувство вины, чувство оторванности заставили и их согнуть колени.

Был снежный день. Был грустный день всего мира.

Я посмотрел вырезки из газет того времени, — они остались у меня от покойного Б. М. Эйхенбаума из его библиотеки. Все это напоминает сдержанный шум и мелкий шепот. В газетах относились к смерти как к интересной новости. «Санкт-Петербургская газета» печатала интервью с книгоиздателями, стоит ли Собрание сочинений Льва Николаевича миллион рублей.

Издатель Корбасников говорил, что миллион — деньги большие и тратить их он бы не стал. Были издатели, которые говорили, что такие деньги потратить стоит, хотя бы даже для рекламы.

Но и в газетах прорывались живые слова горя.

На фабриках, в университетах решено было бастовать. Кадетская партия обратилась с воззванием воздерживаться от всяких выступлений.

11 ноября было выпущено запрещение московского градоначальника публике скопляться и мешать действиям полиции.

Так поступали и в Петербурге, и в Варшаве, и в маленьких городах.

Я был тогда семнадцатилетним юношей. Пришел на Невский. Мы знали, что рабочие идут с окраин на Невский со знаменами, что их не пропускает полиция. Снега в Петербурге, насколько я помню, тогда не было. Невский был полон от края до края. Таким он не был с 1905–1906 годов. Невский гудел. Полиции всякой было много — пешая, конная, жандармерия, были казаки. Полиция тонула в огромной толпе.

Был день солнечный. Демонстрация пришла со знаменами против смертной казни. Много было рабочих — в прямых, ненарядных пальто. Светило солнце, и непразднично одетая слитная толпа наполнила Невский от Знамения до Адмиралтейства. Над народом, как пробковые, торчали конные жандармы с прямыми, белыми, жесткими волосяными метелками. Они метались в толпе, стараясь отогнать ее в сторону. Их было много… но их было и мало: они были не страшны, они могли топтать только тех, кто был рядом. Они метались в толпе. Когда толпа отбегала, между черными пальто появлялась полоса желтых торцов, как глиняная мель. Толпа сливалась — и мели торцов исчезали. Полицейские лошади гнали толпу на тротуары, скользили копытами на серых каменных плитах. Плескался черный Невский, занятый толпой, кричавшей: «Долой смертную казнь! Долой самодержавие!» Забравшись на чугунный пьедестал памятника Екатерине II, жандармы, спасаясь от толпы, поджав ноги, толпились вокруг шлейфа императрицы.

Светило желтое осеннее солнце. Как репьи, не срезанные плугом, возникали в толпе, держась за черные чугунные фонарные столбы, ораторы в прямых пальто. Они пытались поднять скомканные в руках красные флаги. Человек, который всю жизнь говорил о непротивлении, смертью вызвал волну сопротивления. Через несколько лет я узнал, что Ленин напечатал об этой демонстрации статью в «Социал-демократе» под названием «Не начало ли поворота?».

ОГЛЯНЕМСЯ НАЗАД

Величие писателя не всегда воспринимается сразу.

К величию надо привыкнуть, надо ввести его в свою жизнь, раздвинуть для него место.

Толстой рассказывал в «Казаках» про то, как Оленин увидел впервые Кавказские горы; повторим для себя тот урок величия, который когда-то получил Оленин: «Оленину виднелось что-то серое, белое, курчавое, и, как он ни старался, он не мог найти ничего хорошего в виде гор, про которые он столько читал и слышал. Он подумал, что горы и облака имеют совершенно одинаковый вид и что особенная красота снеговых гор, о которых ему толковали, есть такая же выдумка, как музыка Баха и любовь к женщине, в которые он не верил, — и он перестал дожидаться гор. Но на другой день, рано утром, он проснулся от свежести в своей перекладной и равнодушно взглянул направо. Утро было совершенно ясное. Вдруг он увидел, шагах в двадцати от себя, как ему показалось в первую минуту, чисто-белые громады с их нежными очертаниями и причудливую, отчетливую воздушную линию их вершин и далекого неба. И когда он понял всю даль между им и горами и небом, всю громадность гор, и когда почувствовалась ему вся бесконечность этой красоты, он испугался, что это призрак, сон. Он встряхнулся, чтобы проснуться. Горы были все те же».

Горы рождаются просто. Лопаются и сдвигаются, подымая вверх пласты изверженных пород; подымаются в холодное небо, выпивают облака, покрываются снегом, освещаются солнцем, оттеняются синими тенями, рождают реки.

Они освещают сознание человека, хотя они та же земля, та земля, по которой он ходит.

Великий человек — это простой человек, но выразивший в себе противоречия своего времени и по-своему их решивший, человек, не примиряющий, а как бы обостряющий разломы противоречий.

Гоголь в эпоху создания «Мертвых душ» в 1844 году писал П. Анненкову: «Передовые люди не те, которые видят одно что-нибудь такое, чего другие не видят, и удивляются тому, что другие не видят; передовыми людьми можно назвать только тех, которые именно видят все то, что видят другие (все другие, а не некоторые), и, опершись на сумму всего, видят все то, чего не видят другие, и уже не удивляются тому, что другие не видят того же».

Человечество видит в великом человеке самого себя поднятым, выясненным. Человечество создает великого человека своим страданием.

В стране кончалось старое, обострялись противоречия; протест подготовлялся давно и все не мог осуществиться.

Но медленно подымались горы. Толстой писал в 1910 году:

«Революция сделала в нашем русском народе то, что он вдруг увидал несправедливость своего положения. Это — сказка о царе в новом платье. Ребенком, который сказал то, что есть, что царь голый, была революция. Появилось в народе сознание претерпеваемой им неправды, и народ разнообразно относится к этой неправде (большая часть, к сожалению, с злобой); но весь народ уже понимает ее. И вытравить это сознание уже нельзя».

Гол не только царь — обнажилась несправедливость земельной собственности, солдатчины, чиновничества, брака, ложной науки, служащей для богатых. Это новое понимание встало над человечеством и оказалось новым путем искусства.

«Эпоха подготовки революции в одной из стран, придавленных крепостниками, выступила, благодаря гениальному освещению Толстого, как шаг вперед в художественном развитии всего человечества», — так сказал Ленин в статье «Л. Н. Толстой».