Изменить стиль страницы

— Правда! — сказал Сеппи. — Я не подумал об этом.

— До падения ему было чуждо всякое зло.

— Да, — сказал Николаус, — он был безгрешным.

— Мы из знатного рода, — сказал Сатана, — благороднее семейства не отыскать. Он единственный, кто согрешил. <…> Мы не творим зла и чужды всему злому, потому что не ведаем зла».

Эту мысль Твен уже высказал в «Низшем животном»: знание «добра» и «зла», то есть «нравственное чувство», делает человека злодеем. «Когда зверь причиняет кому-либо боль, он делает это без умысла, он не творит зла, зло для него не существует. Он никогда не причинит никому боли, чтобы получить от этого удовольствие; так поступает только один человек. Человек поступает так, вдохновленный все тем же ублюдочным Нравственным Чувством. При помощи этого чувства он отличает хорошее от дурного, а затем решает, как ему поступить. Каков же его выбор? В девяти случаях из десяти он предпочитает поступить дурно».

Одновременно автор развил тезис о человеке как автомате, чья жизнь «предопределена обстоятельствами и средой. Первый поступок влечет за собой второй и так далее. <…> Конечно, практически человеку не дано уйти от поступка, который ему предназначен; этого никогда не бывает. Когда человеку кажется, будто он принимает решение, как ему поступить, так ли, иначе, то колебания эти входят звеном в ту же цепь, и они обусловлены. Человек не может порвать свою цепь. Это исключено. Скажу тебе больше, — если он и задастся подобным намерением, то и оно будет звеном той же цепи; знай, что оно с неизбежностью зародилось у него в определенный момент, относящийся еще к его раннему детству». Вообще-то если человек полностью предопределен средой, то у него нет свободы воли, зло он не «выбирает», оно навязано ему свыше, а стало быть, и злосчастное Нравственное Чувство тут ни при чем. Но писатели, философствуя, редко отличаются логичностью и последовательностью.

Мильтон, Байрон, Шелли, Франс изображали Сатану тираноборцем, защитником человечества, носителем гуманности. (Он лучше Бога, как «плохой мальчик» Том лучше «хорошего мальчика» Сида.) Но твеновский Сатана не таков. Ангелы, как и животные, не ведают добра и зла, и маленький Сатана не добр и не зол к людям, а равнодушен: «Всякий раз, как он заговаривал о жизни людей на земле и об их поступках, даже самых великих и удивительных, мы испытывали словно неловкость, потому что по всему его тону было заметно, что он считает все, что касается рода людского, не заслуживающим никакого внимания. Можно было подумать, что речь идет просто о мухах. Один раз он сказал, что, хотя люди тупые, пошлые, невежественные, самонадеянные, больные, хилые и вообще ничтожные, убогие и никому не нужные существа, он все же испытывает к ним некоторый интерес. Он говорил без гнева, как о чем-то само собой разумеющемся, как если бы речь шла о навозе, о кирпичах, о чем-то неодушевленном и совсем несущественном».

Что-то вроде симпатии к отдельным людям Филип Траум может испытывать; в их судьбы он вмешивается своеобразным способом, даруя смерть тем, кому предназначалась жизнь в страданиях. Отцу Питеру он подбросил деньги, тот расплатился с долгами, а подлый Адольф обвинил его в воровстве и отправил в тюрьму. Сатана наказал Адольфа: свел с ума и забросил на Луну — вечно мучиться. Питера суд оправдал, но Сатана сказал ему, что его осудили, и бедный старик тоже сошел с ума. Теодор Фишер возмутился, а Сатана разъяснил: он наградил Питера таким сумасшествием, при котором тот чувствует себя счастливым, а это лучше, чем любой иной исход. «Неужели ты так и не понял, что, только лишившись рассудка, человек может быть счастлив? Пока разум не покинет его, он видит жизнь такой, как она есть, и понимает, насколько она ужасна».

Жители Ослиной деревни беспрестанно ищут ведьм (Теодор, которому Сатана объяснил, что любая женщина может быть казнена безвинно, предположил, что злы лишь католики, — но приятель показал ему сцены преследования «ведьм» в протестантской Шотландии), нашли одну. «Ее гоняли по деревне около получаса, мы тоже бежали с толпой, чтобы посмотреть, чем это кончится. Наконец она ослабела и повалилась на землю, ее схватили, подтащили к ближнему дереву, привязали к суку веревку и надели ей петлю на шею. Женщина рыдала и молила пощады у своих мучителей. Ее юная дочь стояла возле нее, заливаясь слезами, но боялась вымолвить даже слово в защиту матери. Они повесили эту женщину, и я бросил в нее камнем, хотя в глубине души и жалел ее. Все бросали в нее камнями, и каждый следил за соседом. Если бы я не поступил, как другие, кто-нибудь на меня непременно донес бы», — признался Теодор.

Мужчин, которые больше других издевались над трупом, Сатана убил — но, по его словам, не из мести и не из жалости к казненной, а просто потому, что «такова их судьба»; Теодору, мучащемуся угрызениями совести, он разъяснил, что человек не жесток, а лишь труслив: «Если хочешь знать, из шестидесяти восьми человек, которые там стояли, шестидесяти двум так же не хотелось бросать в эту женщину камнем, как и тебе. <…> Я хорошо изучил людей. Они — овечьей породы. Они всегда готовы уступить меньшинству. Лишь в самых редких, в редчайших случаях большинству удается изъявить свою волю. Обычно же большинство приносит в жертву и чувства свои, и убеждения, чтобы угодить горлодерам. <…> Люди — дикие или цивилизованные, все равно — добры по своей натуре и не хотят причинять боль другим, но в присутствии агрессивного и безжалостного меньшинства они не смеют в этом признаться».

Траум волшебным образом — как в кино — показал Теодору исторические события: убийство Авеля, войны, резню, инквизицию, пытки. Твен повторил мысль, высказанную в романе «По экватору»: прогресса не существует, история развивается по кругу (это утверждали еще Платон и Аристотель, а потом — Шпенглер; но в Америке XIX века такая идея была крайне непопулярна). «За последние пять или шесть тысяч лет родились, расцвели и получили признание не менее чем пять или шесть цивилизаций. Они отцвели, сошли со сцены, исчезли, но ни одна так и не сумела найти достойный своего величия, простой и толковый способ убивать человека. <…> Каждый раз человечество возвращается к той же исходной точке. Уже целый миллион лет вы уныло размножаетесь и столь же уныло истребляете один другого. К чему? Ни один мудрец не ответит на мой вопрос. Кто извлекает для себя пользу из всего этого? Только лишь горстка знати и ничтожных самозваных монархов, которые пренебрегают вами и сочтут себя оскверненными, если вы прикоснетесь к ним, и захлопнут дверь у вас перед носом, если вы постучитесь к ним. На них вы трудитесь, как рабы, за них вы сражаетесь и умираете (и гордитесь этим к тому же, вместо того чтобы почитать себя опозоренными). <…> Вы не устаете кланяться им, хотя в глубине души — если у вас еще сохранилась душа — презираете себя за это».

Но пока что Твен оставлял человечеству шансы. В овечьей психологии толпы есть плюс: она пойдет как за злым пастырем, так и за добрым: «Однажды поднимется горстка людей, которая сумеет перекричать остальных, может быть, это будет даже один человек, храбрец со здоровой глоткой и твердой решимостью, — и не пройдет недели, как овцы все повернут за ним и вековой охоте на ведьм наступит конец». Другой выход — его потом предложат Уэллс, Набоков, Умберто Эко и еще многие писатели: «Ибо при всей нищете люди владеют одним бесспорно могучим оружием. Это — смех. Сила, доводы, деньги, упорство, мольбы — все это может оказаться небесполезным в борьбе с управляющей вами гигантской ложью. На протяжении столетий вам, быть может, удастся чуть-чуть расшатать, чуть-чуть ослабить ее. Но подорвать ее до самых корней, разнести ее в прах вы сможете только при помощи смеха. Перед смехом ничто не устоит». (То ли писатели ошибались, то ли, чтобы у человечества созрело чувство юмора, нужно очень много времени.)

Уильям Джеймс считал, что в спектре сознаний существует сознание высшее, трансцендентное, в котором «все предстает перед нами как одно — единое, целостное видение всеобщности, — вселенная и мы сами кажутся нам сплетенными между собой бесшовной паутиной». Что-то подобное описал и Твен — ранее он допускал в человеке две личности, одинаково ограниченные и несчастные, теперь признал третий, высший, вид сознания — правда, свойствен он лишь ангелам. Сатана: «Мой разум творит мгновенно, творит все, что ни пожелает, творит из ничего. Творит твердое тело, жидкость или же цвет — любое, что мне захочется, все, что я пожелаю, — из пустоты, из того, что зовется движением мысли. Человек находит шелковое волокно, изобретает машину, прядущую нить, задумывает рисунок, трудится в течение многих недель, вышивая его шелковой нитью на ткани. Мне довольно представить себе это сразу, и вот гобелен предо мной, я сотворил его. <…> Мой разум — это разум бессмертного существа, для которого нет преград. Мой взор проникает всюду, я вижу во тьме, скала для меня прозрачна. Мне не нужно перелистывать книгу, я постигаю заключенное в ней содержание одним только взглядом, сквозь переплет; через миллионы лет я все еще буду помнить его наизусть и знать, что на какой странице написано. Я вижу, что думает человек, птица, рыба, букашка; в природе нет ничего скрытого от меня». Этим видом сознания обладают еще и писатели — лучшие из них. Но Твен так не считал.