Изменить стиль страницы

Доказать Лэнгдонам, что жених не совершил ничего «преступного и постыдного» и способен «исправиться», должны были какие-нибудь почтенные люди. Оливия-старшая обратилась к Мэри Фербенкс: для нее и мужа «была неожиданностью и почти шоком речь м-ра Клеменса о его любви», «наши родительские сердца в первый момент отвергли мысль о незнакомце, желающем похитить наше сокровище». Она признавала, что жених «талантлив» и «чувствителен», но просила Мэри сказать, что он за человек и «намеревается ли сделаться добрым христианином». Миссис Фербенкс ответила, что Твен человек хороший, и обещала, что он непременно станет христианином, если уже не стал, ибо в нем произошли «серьезные перемены». Семья невесты, не исключая ее саму, считала жениха чем-то вроде клоуна, стыдилась его юморесок и вульгарных «лекций», он и сам стыдился, говорил, что его книги дрянь. «Не читайте ни слова из «Лягушки», Ливи. Не надо. Мне крайне неприятно упоминание об этой позорной книге. Я был бы рад знать, что все экземпляры сожжены. Я никогда не буду писать ничего подобного». «Бедная девочка, — писал он позже Мэри Фербенкс, — любой, кто мог убедить ее, что я не был юмористом, обеспечил бы ее вечную благодарность! Она думает, что юморист — это нечто ужасное». Мэри прислала Лэнгдонам свою статью из мужниной газеты, где говорилось, что Твен «доказал, что можно быть юмористом, не будучи клоуном. Он возвысил свою профессию и вызывает у аудитории более высокие чувства, нежели просто желание посмеяться».

Вопреки расхожему мнению о злонамеренности тещ растопить сердце тестя, обожающего дочь, бывает куда трудней. Сэм, кажется, искренне полюбил Джервиса, видел в нем что-то вроде отца, восхищался его умом, силой, удачливостью, перенимал его политические взгляды (в особенности на «негритянский вопрос»), писал ему: «Вы прекраснейший человек в мире!» — но тот еще больше настораживался. В конце декабря Лэнгдон прислал Твену гневное письмо, укоряя за «недостойное поведение в гостиной». Из ответа неясно, что натворил жених — то ли похлопал тестя по плечу, то ли целовался с невестой. «Мое письмо, боюсь, оскорбит Вас снова, но, право же, у меня не было никакого злого умысла, никакого легкомыслия, никакого недостатка почтения. Намерение было самым добрым… Не я тороплю мою любовь — моя любовь торопит меня… Я думаю, что м-с Лэнгдон была копией своей дочери в 23 года… и я прошу Вас вспомнить прошлое и понять мое поведение. В Вашем возрасте, став, подобно Вам, объектом всеобщего уважения, я тоже буду призывать молодых людей к умеренности и сдержанности, это непременно так будет, но сейчас… нет, мне не кажется, что я сделал что-то неприличное. <…> Вы смешиваете бьющую через край радость с преступной фривольностью. Это немного несправедливо — возможно, я сказал что-то бестактное, но ничего худшего тут не было. Инцидент в гостиной не мог огорчить Вас больше, чем меня самого. Но я принимаю Ваш упрек, не пытаясь защищаться, и раскаиваюсь в причиненной обиде так сильно, как если бы она была намеренной».

Джервис не ответил, Сэм опять ему писал, изложил свою биографию: «Боюсь, большая часть моей жизни на тихоокеанском побережье не соответствует требованиям утонченной восточной цивилизации, но там это не считалось предосудительным». Лэнгдон потребовал рекомендаций от уважаемых граждан Калифорнии. Твен предложил странный список, в котором не было ни одного друга, — «они стали бы лгать ради меня». Бывший губернатор Калифорнии Джонсон, действующий губернатор Блэйсделл, журналист Свен из газеты «Сан-Франциско Минт», три священника, из людей более-менее близких — Брет Гарт и Джозеф Гудмен. «Я думаю, что никто из тех, к кому я Вас отсылаю, не сможет сказать, что я совершил что-то подлое или преступное. Они скажут, что двери, что были открыты для меня семь лет назад, открыты и теперь; друзья, которые были у меня семь лет назад, все еще мои друзья; всюду, где я бывал, я могу с чистой совестью появиться снова; я никогда никого не обманывал, не вводил в заблуждение и не должен никому ни цента… Все остальное, что они обо мне скажут, будет плохое». Большая часть рекомендательных писем, полученных Лэнгдоном, не сохранилась, но если судить по имеющимся, ничего хорошего в них не было. Преподобный Стеббинс сообщил, что «Марк довольно-таки сумасбродный, но, кажется, безвредный». Преподобный Уодсворт назвал его «нежелательным зятем», еще один пастор, Джеймс Роберте, написал: «Я лучше бы похоронил свою дочь, чем выдал ее за такого парня».

«Когда с чтением писем было покончено, наступила долгая пауза, заполненная торжественной печалью. Я не знал, что сказать. Мистер Лэнгдон, по-видимому, тоже. Наконец он поднял свою красивую голову, устремил на меня твердый, ясный взгляд и сказал:

— Что же это за люди? Неужто у вас нет ни одного друга на свете?

Я ответил:

— Выходит, что так.

Тогда он сказал:

— Я сам буду вам другом. Женитесь. Я вас знаю лучше, чем они».

В жизни все было сложнее. Лэнгдон, кажется, признал, что будущий зять не преступник, но по-прежнему видел в нем «плохого христианина». Тот вину признавал: «Я сейчас исполняю все христианские обязанности, но вижу, что мне недостает главного компонента благочестия — «особого нравственного чувства», то есть внутреннего убеждения, что все, что я делаю, я делаю из любви к Спасителю». Однако далее продолжал: «Я встал на верную дорогу и надеюсь преуспеть. Люди, подобные мне, обретали Бога, и почему я не могу?» Гастрольный тур — не самая подходящая обстановка для обретения благочестия: днем потешал публику, вечера проводил в неуютных гостиницах, в громыхающих поездах, Сочельник встречал в Лэнсинге (напился в компании старых знакомых, растроганно писал матери об Иисусе и волхвах), Рождество в Шарлотте, Новый год в Экроне. Невесте: «В минувшем году я был готов приветствовать любой ветер, который унес бы мой кораблик за границу, все равно куда — в новом году я ищу и желаю дома и стабильности… Я, доселе бездомный, в этот последний день умирающего года обрел бесценный дом, убежище от всех невзгод в Вашем горячем сердце».

Он написал ей за время разлуки более ста писем. Говорил о будущем доме: «Рисуйте, пожалуйста, картины нашего семейного счастья, с окном-фонариком, с камином в гостиной, и цветы, и картины, и книги…» Этот дом он противопоставлял внешнему миру: «Пусть большой мир изнемогает в трудах и борьбе и нянчит свои игрушечные страсти, пусть сверкает и грохочет и порывами ветра ударяет в наши окна и двери, но никогда не переступит нашего священного порога». Он уже не только требовал, чтобы Оливия наставляла его, но и сам начал ее наставлять: она не должна иметь с «большим миром» ничего общего, не должна читать ни Свифта, ни Шекспира, пока кто-то старший не скажет ей, какие абзацы можно прочесть без ущерба для ее чистоты. «Я хотел бы, чтобы Вы всегда оставались чистой как снег, неиспорченной, не затронутой чужими грязными мыслями». (Все эти глупости в браке моментально пройдут.)

Он с горечью признавался, что почти отчаялся обрести религиозное чувство. Но тем временем Лэнгдоны, обнаружившие, что дочь не может без него жить, капитулировали окончательно и дали понять, что скоро возможна официальная помолвка. «Ливи, давайте считать, что Бог предназначил нас друг для друга… Будем надеяться и верить, что мы пройдем всю долгую жизнь рука об руку, как одно целое, в любви и поклонении Ему. <…> Я благодарю Вас, Ливи, за Ваше религиозное рвение — и с каждым днем благодарю все больше, потому что с каждым днем я лучше могу это понять и оценить. Я еще «темный», я вижу, что все еще полагаюсь в жизни на собственные силы и собственное представление о том, что хорошо, — но не всегда, Ливи, не всегда. Иногда, смутно, временами, я ощущаю присутствие Спасителя… Я боюсь, что отверг бы веру, которая свалилась бы на меня внезапно, она должна прийти постепенно, шаг за шагом…» (Процитированное письмо завершалось веселым рассуждением о том, что Оливия ничего не смыслит в стряпне и это его радует: заведут кухарку.) Он все совершенствовался: 16 января писал невесте, что поссорился с человеком, а потом раскаялся и просил прощения, — это благодаря ей. 19-го: «Вы искорените все мои недостатки, когда мы поженимся, и воспитаете меня, и сделаете из меня образцового мужа и украшение общества — не правда ли, моя дорогая, несравненная?» 26-го: «Раньше я был тем, что Вам ненавистно… Но теперь я не такой; все, за что я борюсь и буду бороться, — это достигнуть самой высшей степени христианского совершенства». В этом бесконечном самоуничижении уже можно уловить нотку иронии. «Сказать по правде, я Вас так люблю, что способен вести себя плохо лишь для того, чтобы доставить себе удовольствие, слушая, как Вы меня ругаете…»