Изменить стиль страницы

Отплыли из Неаполя 28 июня, Клара билась в истерике, пробовала выброситься за борт. «Сейчас прогудел рожок к завтраку. Я узнал его и был потрясен. В последний раз мы слышали этот звук вместе с Ливи. Теперь он для нее не существует». «Я видел июнь шестьдесят восемь раз. Как бесцветны и тусклы они по сравнению с ослепляющей чернотой этого». Теодор Рузвельт издал специальную директиву, чтобы таможня пропустила печальный груз Марка Твена без досмотра. Встречал Туичелл, отвез Клеменсов в Эльмиру. 14 августа Оливию похоронили возле Сюзи и Лэнгдона, панихиду отслужил Туичелл, Клара кричала, пыталась спрыгнуть в могилу. Твен держался лучше, чем можно было ожидать, был тих и покорен, но Клару успел схватить первый — с силой, какой тоже от него не ждали. 18 августа приехали в Тайрингем — Гилдеры отвели Клеменсам отдельный коттедж. Клара была плоха, 22-го уехала в Нью-Йорк с Кэти, показалась врачам — диагностировали «нервное истощение», положили в больницу, естественно, запретили родным ее навещать. Твен начал подыскивать дом в Нью-Йорке.

«Ева (40 лет спустя после грехопадения): «Единственное мое желание и самая страстная моя мольба — чтобы мы могли покинуть этот мир вместе; и эта мольба никогда не перестанет звучать на земле, она будет жить в сердце каждой любящей жены во все времена, и ее нарекут молитвой Евы. Но если один из нас должен уйти первым, пусть это буду я, и об этом тоже моя мольба, — ибо он силен, а я слаба, и я не так необходима ему, как он мне; жизнь без него — для меня не жизнь, как же я буду ее влачить? И эта мольба тоже будет вечной и будет возноситься к небу, пока живет на земле род человеческий».

Адам: «Там, где была она, был Рай»».

Глава 12

Том Сойер и буревестник

28 июля: «Нет никакого Бога и никакой Вселенной; есть только пустота, и в ней — потерявшаяся, бесприютная, скитающаяся, одинокая и вечная мысль. И я — эта мысль. А Бог, и Вселенная, и Время, и Жизнь, и Смерть, и Радость, и Горе, и Боль — только жестокий и грубый сон, плод неистового воображения этой безумной мысли».

29 июля: «Мы затопили камин. Потом вспомнили, что в трубе поселились ласточки, и стали вытаскивать поленья, заливать водой. Трагедия была предотвращена».

31 июля Джин сбросила лошадь, порвано сухожилие на ноге, лицо разбито, Кларе нельзя было ничего говорить, но она прочла в газетах — Клеменсы не могли даже насморком заболеть без того, чтобы об этом не раззвонили. 31 августа умерла Памела — опять нельзя говорить, Твен даже на похороны не мог поехать, чтобы Клара не узнала, хотя она видела тетку пару раз в жизни и вряд ли бы сильно расстроилась. В Тайрингеме Твен прожил до сентября, написал за это время статью о копирайте в «Норз америкэн». Когда Джин поправилась, уехали в Нью-Йорк. Сняли в престижном месте, на углу Пятой авеню, дом номер 21 — мрачноватый готический особняк, мебель взяли старую хартфордскую. Нашли для Джин нового врача, Эдварда Кинтарда. Клару выписали, она с энтузиазмом обустраивала дом, но в ноябре врачи нашли, что она многовато «волнуется», и отослали ее в санаторий в Норфолке, чтобы уж совсем никого не видеть и ничем не заниматься.

Ее отца от отчаяния вновь спасла политика. Осень 1904 года — выборы, от республиканцев — Рузвельт, обещания — борьба с монополиями и забота о трудящихся, платформа — протекционистские тарифы, продолжение экспансии в Центральной и Южной Америке, золотой стандарт. Демократы выдвинули Элтона Паркера, главу нью-йоркского апелляционного суда, администрацию Рузвельта называли безалаберной, требовали реального контроля над монополиями, прекращения военных действий, независимости Филиппин. «Сколько я ни встречал за 25 лет Рузвельта-человека, всякий раз я пожимал ему руку с самым теплым, сердечным чувством; но, как правило, при каждой встрече с Рузвельтом-политиком и государственным деятелем я убеждался, что он лишен каких-либо нравственных устоев и не заслуживает уважения. Совершенно очевидно, что, коль скоро дело касается его собственных политических интересов или интересов его партии, у него нет и подобия совести; под влиянием этих интересов он оказывается наивно равнодушен, а то и просто глух к суровому голосу долга; если на дороге у него станет наша конституция, он в любую минуту отшвырнет ее пинком…»

Туичелл агитировал за Рузвельта, поносил Паркера, Твен, на сей раз в кампании не участвовавший (Паркер ему тоже не нравился), написал другу предельно жестко: «Вспомните Мак-Кинли, Рузвельта и самого себя: в личной жизни каждый из вас безупречен, достоин всяческого уважения, честен, справедлив, добр, великодушен, никогда не унизится до мошенничества и вероломства, не позволит себе заглушать голос истины, ложно толковать факты, присваивать чужие заслуги, прощать преступления, восхвалять подлость; а в общественной, политической деятельности — все наоборот! <…> Честное слово, Джо, вы проявляете такую ловкость в этой игре, словно обучались ей всю жизнь. Ваша предвыборная речь с начала и до конца построена по старым лучшим образцам. Ни один абзац, более того — ни одна фраза, на мой взгляд, не выдерживает критики с точки зрения фактической или нравственной». Старея, Туичелл становился все более консервативным: не сходились они теперь ни в чем.

Прочтя об открытии супругов Кюри, Твен написал «Сделку с Сатаной» («Sold to Satan»): Сатана, оказывается, сделан из радия и его можно приобрести, но издавать безобидную юмореску почему-то не стал. Записные книжки полнились язвительными изречениями. «Шестьдесят лет тому назад «оптимист» и «дурак» не были синонимами. Вот вам величайший переворот, больший, чем произвели наука и техника». «Нет ни единого права, которое не было бы продуктом насилия. Нет права, которое остается незыблемым; его всегда можно уничтожить посредством очередного насилия. Следовательно, человек не имеет ни одного нерушимого права». В «Харперс» продолжало выходить собрание сочинений, отдельной книжкой издан «Рассказ собаки», вышел новый сборник «Наследство в тридцать тысяч долларов», в рождественском выпуске «Харперс мэгэзин» — «Святая Жанна д'Арк», продажи книги о Жанне росли, критики стали называть ее шедевром. В декабре — ревматизм, простуда, пролежал три недели, выздоровев, расписался — и пошли жесткие вещи одна за другой.

В России после Кровавого воскресенья 9 января 1905 года прокатилась волна забастовок, об этом писал весь мир, «Нью-Йорк таймс» цитировала Горького: престиж царской власти разрушен, революция началась. 2 февраля Твен написал для «Норз америкэн» «Монолог царя» («The Czar's Soliloquy»). Монарх совершает перед зеркалом утренний туалет и разговаривает сам с собой: обнаженный, он превращается из идола в человека, начинает размышлять и даже способен испытывать стыд; он сознает, что поклоняются не ему, а его регалиям, вспоминает о подавленных народных выступлениях и приходит в ужас: «Как позорно! Как жалко! Подумать только — это я совершил те ужасные жестокости…» Царь размышляет о цареубийстве и о тех, кто призывает к реформам. «В цивилизованных странах отстранить угнетателя от власти можно только по закону; это правило ошибочно применяют и к России, где нет такой вещи, как закон. Закон охраняет меня от народа, но нет законов, охраняющих народ от меня». «Ах, что бы мое семейство делало без моралистов? Они всегда были нашей поддержкой, нынче они наши единственные друзья. Всякий раз, когда кто-то хочет убить меня, они защищают меня своими внушительными принципами: «Воздержитесь: политическая справедливость никогда не достигалась насилием». Однако все троны были получены путем насилия — и ни одна политическая цель никогда не была достигнута иначе как насилием». Царь рассуждает об «истинном патриотизме», то есть любви к народу, а не к правителю: матерям следовало бы этому патриотизму обучать детей, и тогда Романовым придется плохо. От горьких мыслей царь совсем расклеился — но, чтобы перестать быть человеком, ему достаточно облачиться в мундир. (Трудно понять, почему, ненавидя царей, Твен делал исключение для императора Японии: видно, считал, что китайцы и японцы какие-то идеальные люди.)