Я подошел к дому, постучал в окно. Кто-то мелькнул за шторкой, потом открылась дверь на крыльце.
— Kas tur?[40] — Спросил по-латышски мужской голос, и я увидел седого старика в куртке поверх белья.
— Vaciesi ir?[41] — спросил я, как умел, по-латышски.
— Nav[42], — слышу в ответ.
Захожу в дом. Хозяин проводит меня в горницу. Стараюсь вспомнить латышские слова:
— Dzert![43]
Старуха наливает мне кружку молока. Я выпил, и тут же меня вырвало. Я потерял сознание… Когда я пришел в себя, старик уже разрезал ножницами рукав кителя. Рука была сломана. На вспухшем локте — синее пятно, и багровые полосы расходятся от него лучами… Я вынимаю правой рукой деньги и даю старику.
— Tas ir tev![44]
— Ne, ne! Nevaiag![45]
Я уже весь горю в огне. Кое-как подбирая слова, говорю:
— Atrak… Zirgs… Hospitalis Saldus… bet tad tev…[46]
Я показал ему жестами — расстрел!
Старик понял, что я бежал из полевой жандармерии, и закивал головой…
В трюме
Сильный запах нашатыря вернул мне сознание. Лежу на носилках. Перед глазами возникают, как из тумана, лица, белые халаты, косынки, шапочки врачей.
— Was fehlt Ihnen?[47] — Надо мной сестра в косынке с красным крестом на лбу.
— Weiss ich nicht. Bei dem Panzerangriff vom Panzer gesturzt… Arm!.. Hals!..[48] — отвечаю, напрягая силы, чтобы не попасть впросак.
Меня раздевают, закрывают простыней, кладут на другие носилки и куда-то несут, видимо, в операционную. Чувствую укол. Больше ничего не помню.
Очнулся в палате. Я весь в гипсовых накладках, шинах, бинтах. Грудь, шея, рука… Полное безразличие и апатия. Только ноющая боль в руке и холодная скованность в шее.
Вошел пожилой врач. Белые резиновые перчатки держат два рентгеновских снимка в металлических рамках, с которых еще Стекают струйки воды.
— Hier, die Hals wirbel etwas gequetscht, der Arm gebrochen, Splitter im Gewebe…[49] — говорит он.
Температура у меня поднимается. Забытье заволакивает сознание. Но стоит очнуться, как мною овладевает смертельный страх — боюсь в бреду проговориться по-русски. Обливаюсь потом. Душат кошмары: мчатся немецкие мотоциклы, лают овчарки, они обегают стволы деревьев в лесу, в котором я спасаюсь, и летят мне навстречу… Чья-то землянка, я кидаюсь в глубину и зарываюсь в сено… Над входом собачьи морды, у каждой на голове каска. Одна овчарка хватает меня за руку — больно — и выволакивает из землянки, вцепившись в руку, тащит меня по земле… Я ударяюсь головой о стволы деревьев. И вдруг навстречу летит легковая машина, в ней сидит капитан Бёрш. Я кричу ему: «Господин Бёрш! Господин Бёрш! Я здесь!» Он поворачивается, и я, к ужасу, вижу, что это капитан Фридрих Люцендорф! «Верните мне мою форму! — шипит он. — А где фуражка?» — «Не знаю! — кричу я. — Я ничего не знаю!»
— Очнитесь, господин капитан! — Голос откуда-то издалека. Я открываю глаза. Рядом сидит фельдфебель. — Где ваши документы, господин капитан? — говорит он ласково.
— В кителе, — шепчу я пересохшими губами.
— В носовой платок я завязал часы, деньги, зажигалку, браунинг, две обоймы и записную книжку. А где ваши документы?
— Не знаю. Ничего не знаю.
— Как ваша фамилия?
Я с трудом понимаю вопрос и бухаю первое, что приходит на ум:
— Геринг.
Он, видимо, понимает, что я отвечаю невпопад.
— Я спрашиваю, как ваша фамилия?
— Мюллер.
— Имя?
— Генрих, — говорю я наугад.
— Генрих Мюллер, — повторяет он и записывает в бланк-анкету.
— Год рождения?
— 1919.
— Где родились?
— Дюссельдорф, — говорю первое, что приходит на ум.
Мне снова плохо, и я теряю сознание.
Очнулся, когда два санитара перекладывали меня на носилки. На груди правой рукой нащупал кожаный кошелек, висевший на шнуре. Залез в кошелек пальцами, вынул анкету: «Генрих Мюллер… Это, значит, я… Из Дюссельдорфа… Господи, не забыть бы!»
Носилки грузят на санитарную машину. Машина перевозит раненых на вокзал и потом в вагоны. Вот уже поезд стучит по рельсам…
Мне снова чудится автоматная очередь. «Не стрелять! — кричу я. — Не стрелять! Хайль!» Уже не поезд, а пароход. Подо мной что-то качается. Где-то глухо стучат двигатели.
Очнулся в трюме. Тысячи немецких раненых солдат и офицеров… Пароход идет из Либавы в Кенигсберг.
— Кому воды? Кому воды? — Голоса медсестер.
И вдруг мужской резкий голос из рупора:
— Срочно каждого раненого снабдить спасательным поясом. Входим в зону действия вражеских подводных лодок.
Начинается качка… Забываюсь…
Так в октябре 1944 года судьба вынесла меня из Курляндского котла, и я покинул Латвию на немецком теплоходе «Герман Геринг».
Под сенью Красного Креста
Громадный черный пароход «Герман Геринг» утесом возвышался в порту Кенигсберга. Раннее осеннее утро окутало его туманом, свинцовая вода Балтики равнодушно плескалась у его корпуса, прижатого к причалу.
Портовая площадь оцеплена солдатами, за их спинами стояли горожане. Их было немного, наблюдавших за разгрузкой раненых, — немецких офицеров и солдат.
Санитарные машины с красными крестами сновали от порта до вокзала, перевозя по городу, представлявшему собой неприступную крепость, опоясанную тремя кольцами мощных, железобетонных укреплений, этих полуживых людей.
Тогда нацисты не могли себе представить, что всего лишь через полгода эта цитадель прусского милитаризма рухнет и превратится в руины под натиском наступающих советских войск — с моря, суши и неба. А пока грозная цитадель величественно дремала в утреннем тумане.
Я проснулся от сильного толчка. Открыв глаза, долго не мог понять, где нахожусь. В полумраке передо мной горел ночник, освещая штоф оливкового цвета с вытканными по нему флорентийскими лилиями. Мне причудилось, что я снова в гостиной замка Шандора в Будапеште. «Где я? Что это за свечи в канделябрах?»
Острый запах карболки и йодоформа отрезвил меня. Кто-то рядом стонал. Я огляделся. В купе спального люкс-вагона сквозь щелку между шторами пробивался свет. Я лежал на удобном диване, напротив на таком же диване разместился раненый полковник. В купе еще не были погашены ночники. Поезд стоял, было тихо, и только полковник, опустив на коврик свои белые худые ноги в кальсонах, сидел, покачиваясь, и скулил.
У него была по локоть ампутирована рука. Приподняв забинтованный обрубок, он медленно массировал его здоровой рукой.
— О-о-о, мученье, — сказал он, увидев, что я проснулся. — Всю ночь не спал. А вы спали как сурок. Счастливый.
Я не успел открыть рта, как зеркальная дверь купе бесшумно раскрылась и в проеме появилась фигура в черной сутане. Совершенно лысая, вытянутая голова пастора поблескивала на фоне коридорного окна.
— Господа офицеры! Именем господним призываю вас с покорностью воле божьей выслушать прискорбную весть, — начал он глухим голосом, слегка в нос. Руки его были покорно сложены где-то на уровне желудка, и лицо было такое, как будто его мучили колики. — Врагами Великого рейха, дьявольской силой в образе большевистских подводных лодок были потоплены два следовавших за вами судна с мужественными сынами нашей великой Германии, так и не доплывшими до Кенигсберга, дабы излечить тяжелые ранения свои. Давайте вместе помолимся за погребенных в пучине морской и за то, чтобы души их попали в царство божие…
40
Кто тут? (латыш.)
41
Немцы есть? (латыш.)
42
Нет (латыш.).
43
Пить! (латыш.)
44
Это тебе! (латыш.)
45
Нет, нет! Не надо! (латыш.)
46
Скорее. Лошадь… Госпиталь Салдус… А то тебя… (латыш.).
47
Что у вас? (нем.)
48
Не знаю, при танковой атаке упал с танка. Рука!.. Шея!., (нем.)
49
Вот. У вас сдвинуты шейные позвонки, сломана кисть руки, осколки в тканях… (нем.)