Изменить стиль страницы

До гробовой доски, до белого савана думать бы да передумывать бедному горюну, если бы друг не выручил. Тот же старый друг, то же неизменное копье, что и в прежни года из житейских невзгод выручал, тот же Патап Максимыч.

Справив сорочины по покойнице, стал Иван Григорьич из дому по делам уезжать. Еще хуже пошло. Спиридоновна, родственница жены покойницы, старуха хворая, хозяйством в дому у него заправляла и за детьми приглядывала. Но не сможет она с домом справиться — и хотела бы, да не умеет. Детей любила, да по-своему: в неряшестве Спиридоновна беды не видала, а тукманки, думала она, детям нужны: умнее растут… Другой хозяйки Ивану Григорьичу негде взять: родни только и есть, что Спиридоновна, а чужую в дом ко вдовцу зазорно ввести. Не по чину, не по обряду: в добрых людях так не водится.

Заехал раз Иван Григорьич в Осиповку размыкать тоску свою в советной беседе с другом изведанным. Пора была вечерняя. В передней горнице вся семья Патапа Максимыча за чаем сидела. Обе дочери и Груня были на ту пору в Осиповке; из обители, куда в ученье были отданы, они гостить приезжали… Патап Максимыч и Аксинья Захаровна при них завели с гостем беседу, толковали про трудное, горемычное житье-бытье его. Настя — тогда ей только тринадцать лет минуло — о чем-то посмеивалась с Парашей, а шестнадцатилетняя Груня прислушивалась к речам говоривших. Отпили чай. С громким смехом Настя с Парашей прыснули вон из горницы и побежали играть в огород, клича с собой Груню, но Груня не пошла с ними… Уселись кумовья за пуншиком, Аксинья Захаровна к ним же подсела с шитьем, рядом с ней Груня с вязаньем.

— Вот и живу я, кумушка, ровно божедом в скудельнице, — говорил Иван Григорьич Захаровне. — Один как перст! Слова не с кем перемолвить, умрешь — поплакать некому, помянуть некому.

— Что ты, батька, — возразила Аксинья Захаровна, — детки по родительской душеньке помянники.

— Что детки? Малы они, кумушка, еще неразумны, — отвечал Иван Григорьич. — Пропащие они дети без матери… Нестройно, неукладно в дому у меня. Не глядел бы… Все, кажись, стоит на своем месте, по-прежнему; все, кажется, порядки идут, как шли при покойнице, а не то… Пустым пахнет, кумушка.

— Это так, — пригорюнясь, ответила Аксинья Захаровна, — правду говорят: без хозяйки дом, что мертвец несхороненный.

— Да что дом! Пропадай он совсем!.. — молвил Иван Григорьич. — Не дом крушит меня, — сироты мои бедные. Как расти им без матери!.. Ходит за ними Спиридоновна, как умеет, усердствует, да разве мать? Ни приласкать, ни приголубить… У отца в дому, а детям горькая доля!.. Призору нет: приедешь из города али с мельницы: дети не умыты, не чесаны, грязные, оборванные. При покойнице разве водилось так?.. Недавно проведал, без меня иной раз голодными спать ложатся. Спиридоновна старуха старая, хворая; где ей за всем углядеть?.. Рада-радешенька до подушки добраться, а работницы народ вольный. Спиридоновна на боковую, они на супрядки, дети-то одни и остались. Того и гляди, что грешным делом искалечутся… Горько житье мое, кумушка!

И, склонив голову на руку, тяжким вздохом вздохнул Иван Григорьич. Слезы в глазах засверкали.

Пристально глядела на плачущего вдовца Груня. Жаль ей стало сироток. Вспомнила, как сама, голодная, бродила она по чужому городу.

— Жениться надо, кум, вот что, — сказал Патап Максимыч.

— Легко сказать, а сделать-то как? — отвечал Иван Григорьич.

— Надо искать. Известно дело, невеста сама в дом не придет, — сказал Патап Максимыч.

— Где ее сыщешь? — печально молвил Иван Григорьич. — Не жену надо мне, мать детям нужна. Ни богатства, ни красоты мне не надо, деток бы только любила, заместо бы родной матери была до них. А такую и днем с огнем не найдешь. Немало я думал, немало на вдов да на девок умом своим вскидовал. Ни единая не подходит… Ах, сироты вы мои, сиротки горькие!.. Лучше уж вам за матерью следом в сыру землю пойти.

— Что ты?.. Христос с тобой! Опомнись, куманек!.. — вступилась Аксинья Захаровна. — Можно ль так отцу про детей говорить?.. Молись богу да пресвятой богородице, не оставят… Сам знаешь: за сиротой сам бог с калитой.

Долго толковали про бедовую участь Ивана Григорьича. Он уехал; Аксинья Захаровна по хозяйству вышла за чем-то. Груня стояла у окна и задумчиво обрывала поблекшие листья розанели. На глазах у ней слезы. Патап Максимыч заметил их, подошел к Груне и спросил ласково:

— Что ты, дочка моя милая?

Взглянула Груня на названного отца, и слезы хлынули из очей ее.

— Что ты, что с тобой, Грунюшка? — спрашивал ее Патап Максимыч. — О чем это ты?

— Сироток жалко мне, тятя, — трепетным голосом ответила девушка, припав к плечу названного родителя. — Сама сирота, разумею… Пошлет ли господь им родную мать, как мне послал? Голубчик тятенька, жалко мне их!..

— Господь возлюбит слезы твои, Груня, — отвечал тронутый Патап Максимыч, обнимая ее, — святые ангелы отнесут их на небеса. Сядем-ка, голубонька. И сели рядом на диван.

— Помнишь, что у Златоуста про такие слезы сказано? — внушительно продолжал Патап Максимыч. — Слезы те паче поста и молитвы, и сам Спас пречистыми устами своими рек: «Никто же больше тоя любви имать, аще кто душу свою положит за други своя…» Добрая ты у меня, Груня!.. Господь тебя не оставит.

— Тятенька, голубчик, как бы сирот-то устроить? — говорила Груня, ясно глядя в лицо Патапу Максимычу. — Я бы, кажись, душу свою за них отдала…

Молчал Патап Максимыч, глядя с любовью на Груню. Она продолжала:

— Сама сиротой я была. Недолго была по твоей любви да по милости, а все же я помню, каково мне было тогда, какова есть сиротская доля. Бог тебя мне послал да мамыньку, оттого и не спознала я горя сиротского. А помню, каково было бродить по городу… Ничем не заплатить мне за твою любовь, тятя; одно только вот перед богом тебе говорю: люблю тебя и мамыньку, как родных отца с матерью.

— Полно, полно, моя ясынька, полно, приветная, полно, — говорил растроганный Патап Максимыч, лаская девушку. — Что ж нам еще от тебя?.. Любовью своей сторицей нам платишь… Ты нам… счастье в дом принесла… Не мы тебе, ты добро нам делала…

— Тятя, тятя, не говори. Не воздать мне за ваши милости… А если уж вам не воздать, богу-то как воздать?

Припала Груня к груди Патапа Максимыча и зарыдала.

— Добрыми делами, Груня, воздашь, — сказал Патап Максимыч, гладя по головке девушку. — Молись, трудись, всего паче бедных не забывай. Никогда, никогда не забывай бедных да несчастных. Это богу угодней всего…

— Слушай, тятя, что я скажу, — быстро подняв голову, молвила Груня с такой твердостью, что Патап Максимыч, слегка отшатнувшись, зорко поглядел ей в глаза и не узнал богоданной дочки своей. Новый человек перед ним говорил. — Давно я о том думала, — продолжала Груня, — еще махонькою была, и тогда уж думала: как ты меня призрел, так и мне надо сирот призирать. Этим только и могу я богу воздать. Как думаешь ты, тятя?.. А?..

— Ты это хорошо сказала, Груня, — молвил Патап Максимыч, — по-божески.

— Жаль мне сироток Ивана Григорьича, — сказала Груня, — я бы, кажись, была им матерью, какую он ищет.

— Как же так? — едва веря ушам своим, спросил Патап Максимыч. — Нешто пойдешь за старика?

— Пойду, тятя, — твердо сказала Груня. — Он добрый… Да мне не он… Мне бы только сироток призреть.

— Да ведь он старый! Тебе не ровня, — молвил Чапурин.

— Стар ли он, молод — по мне все одно, — отвечала Груня. — Не за него, ради бедных сирот…

— Ах ты, Грунюшка моя, Грунюшка! — говорил глубоко растроганный Патап Максимыч, обнимая девушку и нежно целуя ее. — Ангельская твоя душенька!.. Отец твой с матерью на небесах взыграли теперь!.. И аще согрешили в чем перед господом, искупила ты грехи родительские. Стар я человек, много всего на веку я видал, а такой любви к ближнему, такой жалости к малым сиротам не видывал, не слыхивал… Чистая, святая твоя душенька!..

— Тятя, тятя, что ты? — вскрикнула Груня. Богоданная дочка и названный отец крепко обнялись.