Процесс, начавшийся в Сирмии, получил ускорение. Коммод перешагнул этапы на пути к императорской власти быстрее и в более молодом возрасте, чем любой римский принцепс. Это были установленные этапы «прохождения степеней», должным образом узаконенные, но как бы вложенные друг в друга и сменявшиеся с ненормальной быстротой. Вернувшись, Марк Аврелий сразу же попросил у сената, чтобы к его сыну в виде исключения не применялись возрастные ограничения и сроки выслуги, необходимые для занятия высших должностей. 27 ноября 176 года аккламация дала Коммоду империй (власть над Римом и провинциями), а также трибунские полномочия. Было решено, что с 1 января он станет консулом — абсолютный рекорд для этой должности: Коммоду было пятнадцать с половиной лет; даже Нерон не имел привилегии так нарушить обычай. 23 января 176 года, в день триумфа, новый император появился во главе легионов рядом с отцом, которому за несколько дней до того стал равен. Более того, когда процессия дошла до Фламиниева цирка (старого римского ипподрома), Марк Аврелий на глазах у десятков тысяч зрителей спустился с колесницы и пошел пешком, а Коммод принял бразды в свои руки.
Этот жест поразил воображение толпы гораздо больше, чем скоропалительное возвышение Коммода: оно смущает только последующие поколения, знающие, что из этого вышло. Нам легко теперь осуждать Марка Аврелия за недальновидность, корить его за слепоту в отношении пятнадцатилетнего сына. Нечестно было бы и утверждать, будто он нарушил правило выбора лучшего, которое всегда было только прекрасным мифом. Неужели кто-нибудь думает, что, будь у Нервы и Траяна сыновья, Тацит и Плиний имели бы случай восхвалять преимущества кооптации над наследственной властью? Адриан и Антонин, попав в такое же положение, даже не утруждали себя ссылкой на какой-либо конституционный принцип или прецедент. Они завещали Империю лучшим из ближайших по крови, причем усыновив их, отдавая дань наследственному принципу. Каждый помнил, что Август — основатель Империи — делал все возможное и невозможное, чтобы иметь наследника из своего потомства. Веспасиан заявил: Империя перейдет к моим сыновьям или ни к кому; двадцать лет спустя то же самое повторил Септимий Север. Зачем же было подвергать Коммода, Провидением предназначенного продолжить род, риску опасного соперничества?
Но Марк Аврелий напрасно рассчитывал на добрую природу своего сына. Его можно простить, если поверить современнику — Диону Кассию: «Коммод не был зол от природы. В нем не было ни лукавства, ни злобы. Наоборот: по природе он был слишком прост и робок, отчего и попал в подлую зависимость от своего окружения». Это вполне вероятно, и если так, то можно восстановить всю цепь заблуждений, исходную точку которых мы видели выше. Первой неосторожностью родителей был выбор Клеандра, способного, как показало будущее, на что угодно. Не настояв на своем при попытке удалить весьма подозрительного Саотера, мать вновь проявила слабость, которая дорого обошлась династии. Наконец, отец слепо верил, что окружением нового государя останется прежний Императорский совет, а это было чистейшей иллюзией.
Иллюзией непростительной, но все-таки объяснимой. Так должен был думать утомленный человек, лишившийся дара воображения, вверивший себя безличному Провидению. Он чисто автоматически повторил процесс возведения на престол Луция, случившийся пятнадцать лет тому назад. На его взгляд, Коммод и был вторым Луцием: сильным физически, жизнелюбивым, явно не злонамеренным. Он был довольно красив, его должны были любить солдаты. Ум его ленив? — Но за него все будет решать Помпеян. Кроме того, отец собирался и сам научить его государственным делам. И это был разумный план, но он не оставлял возможности выбора впредь. К тому же он не учитывал подводных течений в комнатах отрока. Коммод был робок, но только потому, что его подавлял образ отца. Лишившись матери, мальчик оказался в полной зависимости от человека, с которым он не надеялся сравняться, — и при этом знал, что совершенство его критикуют. Тогда он замкнулся в своем тайном мире, приучился скрывать и свои умственные недостатки, и мало оцененные физические достоинства. Клеандр с Саотером (пока еще заодно) учили его ждать и казаться покорным.
Ласковый отец
В «Размышлениях», как можно убедиться, много говорится и о необходимости быть снисходительным к ближнему, и о том, как улучшить его терпением и кротостью. Тень Коммода, надо думать, проходит в таком наставлении: «Если кто ошибается, учить благожелательно и показывать, в чем недосмотр. А не можешь, так себя же брани, а то и не брани» (X, 4). Последняя оговорка поражает: она открывает дверь этике полной безответственности. В конечном счете вина не лежит ни на ком. На миг можно подумать, что мы услышали евангельскую заповедь, но нет: никакого пересечения с христианством не будет, а будет сказано кратко: «Проступок другого надо оставить там» (IX, 20) — говоря попросту, ну его. Тут нет никакого эгоизма: это желание примирения любой ценой; и еще в одной записи оно опять становится вполне человеческим: «Благожелательность непобедима… Ну что самый злостный тебе сделает, если будешь неизменно благожелателен к нему, и раз уж так случилось, станешь тихо увещевать и переучивать его мягко в то самое время, когда он собирается сделать тебе зло: Нет, детка, не на то мы родились, мне-то вреда не будет, а тебе, детка, вред… И чтоб ни усмешки тайной, ни брани, нет — любовно и без ожесточенья в душе. И не так, словно это в школе…» (XI, 18).
Видно, что фон всех этих слов — любовь и ласка, что редкость для стоической философии. Это поистине говорит не школьный учитель, а отец. Но кому говорит? На первом плане — себе самому. Таково и все сочинение Марка Аврелия: грандиозная попытка взять себя в руки, призвать себя к порядку, как будто он боялся не выдержать собственной линии поведения. Уже на втором плане он обращается к какому-то анонимному ближнему — к читателю, которого нигде не называет и, может быть, даже не имеет в виду. И еще загадочней персонаж третьего плана — «самый жестокий из людей», с которым надо говорить, как с ребенком. Уж не Коммод ли это?
Мы не будем спешить становится на этот путь, где нас вскоре ждут удивительные встречи. Время от времени Марк Аврелий позволяет себе безжалостные выпады или, вернее, выбросы необъяснимо скверного настроения. И ведь точно так же можно было бы увидеть Коммода и в безобразном портрете незнакомца, который мы прочли выше: «Темный нрав, женский нрав, жесткий…» (IV, 28). Этот залп дурных мыслей целит во что-то очень конкретное и, кажется нам, полностью совпадающее с тем, что мы знаем о Коммоде. Нам, но не отцу — даже раздраженному, даже впавшему в отчаяние. Мы думаем, что речь идет скорее о Саотере. Впрочем, в другом месте еще скорее можно узнать черты Авидия Кассия: «Смотри-ка лучше, не себя ли надо обвинять, если не ожидал, что этот вот в этом погрешит. Даны же тебе побуждения от разума, чтобы понять, что этот допустит, надо полагать, эту погрешность. Ты же, позабыв об этом, впадаешь, когда он погрешил, в изумление… Так явственна твоя погрешность, раз ты человеку, имеющему такой душевный склад, поверил, что он сохранит верность…» (IX, 42). Намек, кажется, ясен, но все-таки будем хранить осторожность.
Признаки спада
Мы не знаем подробностей этого триумфа — германо-сарматского, с соответствующими трофеями и постановочными подробностями. Зато остался след щедрости, с которой Марк Аврелий заплатил за свое долгое отсутствие и за восшествие на престол Коммода: «Он устроил великолепные празднества и раздал много денег народу». На самом деле его поймали на слове. Он говорил перед толпой про долгие годы, проведенные им на войне. Тогда слушатели подняли вверх руки с восемью растопыренными пальцами. Император не сразу понял, потом улыбнулся и согласился: «Хорошо, пусть будет восемь», — чем вызвал всеобщий восторг: все поняли, что он пообещал каждому гражданину по восемь золотых монет, «больше, чем давал любой другой император», — говорит Дион Кассий. А ведь раздачу следовало рассчитывать по другим основаниям. Марк Аврелий привез с собой не золото даков, как Траян, а бюджетный дефицит и начало серьезного экономического кризиса.