Слава Секста, приехавшего из Херонеи, и Аполлония, которого Антонин пригласил перенести школу из Халкедона в Рим, показывают нам, какое значительное место в греко-римском мире занимали профессора. Начальное и среднее образование было оставлено на долю малоуважаемых педагогов или «литераторов», нередко рабов, но преподаватели высшего ранга пользовались чрезвычайными привилегиями. В Риме риторы и философы так же делили между собой духовную власть, как и уже много веков в Афинах, но в масштабах огромной процветающей империи. Ораторское искусство было необходимо постольку, поскольку на смену пришедшему в упадок красноречию Форума пришел и расцвел стиль судебных заседаний. В Италии и в Галлии речи произносились и просто для удовольствия. Без красноречия не было влияния, красноречия не было без правил, а правилам обучали. Греки из Аттики и Азии, африканцы, некоторые галлы почти монополизировали искусство риторики и открывали школы, попасть в которые было трудно и дорого.
Они учили правилам составления речей. Но требования римской культуры росли. Параллельно она обратилась к философам, чтобы дать содержание красноречию и в то же время ввести в рамки воспитание характера. Но эта дополнительность не всем казалась естественной. Каждая дисциплина пыталась занять всю территорию, завладеть всеми привилегиями. Фронтон, увидев склонность Марка Аврелия к философии, не находит себе места от боли и гнева: «Я слышал, как ты говорил: „Когда я талантливо говорю, то бываю доволен собой, и потому остерегаюсь красноречия“. Странное рассуждение! Если ты тщеславен, исправляй тщеславие, а не красноречие. На самом деле ты забросил риторику, потому что тебе надоело работать. Ты обратился к философии, где не надо украшать вступление, не надо немногословно проводить изложение, разделять проблему, наполнять тему…» Но поздно: Цезарь вернулся к отроческому искушению искать суть вещей. Он больше не спит на досках, но очень усердно работает. Он отпустил бороду по моде греческих интеллектуалов, в Риме введенной Адрианом, и говорит, что понял: это «жизнь, сообразная природе».
Дело в том, что он осознал доступные ему пределы. У него нет особо яркого дарования, замкнутый склад характера не предрасполагает его к ораторским сражениям, а они в Риме были бескровными, но смертными гладиаторскими боями образованных классов. Даже кроткий Фронтон, выступая на процессе, умел быть профессиональным бойцом, а Марк Аврелий, как мы увидим, старался успокоить его в деле, где он столкнулся с коллегой, также дружным с императорской фамилией. Юный Цезарь понял, что ни талант, ни роль не предрасполагают его к подвигам и триумфам претория, — и сделал выбор. Позже он выражал признательность другому своему учителю за то, что благодаря ему «не стал… выдумывать учительные беседы… отошел от риторики, поэзии, словесной изысканности». Этим учителем, сыгравшим определяющую роль и в его жизни, и, несомненно, в направлении его царствования, стал Юний Рустик.
Рустик, учитель стоицизма
О Рустике известно только то, что он был сенатором, дважды консулом и долго занимал очень высокую должность префекта Рима. Возвышение Рустика приписывали его влиянию на молодого Марка. Но, может быть, прежде (и прежде всего) его моральная власть в сенате и в Риме принесла ему доверие императорской фамилии? Он вел переписку с матерью Марка. Это был стоик одной породы с Сенекой и Тразеей, ставших жертвами тиранических императоров. Мягкость нравов его времени лишила Рустика такой славы — он мог давать полную волю суровости своего характера. Было бы интересно поближе с ним познакомиться. Описал для нас своего учителя Марк Аврелий, который велел поставить ему золотую статую; по сообщению Юлия Капитолина, Рустик «был ему ближе всех, и он всегда приветствовал его первым, даже прежде префекта претория». Но Рустик был с ним и грубее всех, потому что тридцать лет спустя император благодарил богов за то, что «досадуя часто на Рустика… не сделал ничего лишнего, в чем потом раскаивался бы» (I, 17).
Чем же Марк Аврелий обязан этому выдающемуся человеку? От него он «взял представление, что необходимо исправлять и подлечивать свой нрав; не свернул в увлечение софистической изощренностью… что не расхаживал дома пышно одетый или что-нибудь еще в таком роде; и что письма я стал писать простые… еще и то, что в отношении тех, кто раздосадован на нас и дурно поступает, нужен склад отзывчивый и сговорчивый, как только они сами захотят вернуться к прежнему; и читать тщательно, не довольствуясь мыслями вообще…», а главное, «что встретился… с эпиктетовыми записями, которыми он со мной поделился» (I, 7).
Здесь мы подходим к переломной точке античной цивилизации. Будущий император становится учеником бывшего раба. Ни тот, ни другой не были гигантами мысли. Но их встреча через книгу, которой поделился важный сановник (сам Эпиктет умер в безвестности лет за десять до того), станет символом, если не причиной глубокой переоценки ценностей. Стоицизм — мораль приятия действительности, но и отваги, индивидуального спасения, но и человеческой солидарности, дисциплины, но и терпимости. Укоренится ли он в сознании Империи, запечатлеет ли собой мысль, определит ли нравы?
Задним числом легко найти неопровержимые доказательства, что об этом и речи быть не могло, что стоицизм светил холодным, колючим светом, что он не мог удовлетворить чаяниям масс. И действительно история рассудила так. Но история же была свидетельницей, как на противоположной стороне Земли полутысячелетием раньше и едва ли не навеки утвердились две системы человеческой мудрости, разработанные мыслителями — Гаутамой Буддой и Конфуцием. Сами эти мудрецы видели только, как их учение вращалось в узких кругах образованных людей, а потом передавалось от учителя к ученику — точно так же, как стоицизм, которому за четыре века до Марка Аврелия учил под афинскими портиками Зенон Китийский. Стоило бы задуматься, почему учение, у которого были такие предшественники, как Сократ и Аристотель, такие адепты, как Цицерон, Сенека, Эпиктет и Марк Аврелий, которое чтили еще Монтень, Декарт и Паскаль, в истории морали и метафизики никогда не становилось всеобщим.
Наверное, при Марке Аврелии стоицизму не повезло. Множество людей стало философствовать по примеру императора, сообщает его биограф и добавляет, что эта мода настораживала плебс и некоторых военачальников. Если так, императору следовало больше действовать своим личным авторитетом, чтобы религиозно-политическое сообщение, носителем которого он был, лучше отпечаталось в сознании современников. Когда он только вступал на высшие должности, подданные Империи были готовы принять трансцендентную истину или несколько таких истин. Более открытая и боевая натура могла бы — как позже явили пример Диоклетиан и Юлиан — противопоставить новым религиям откровения, пришедшим с Востока, очень сильную систему социальной этики, гораздо лучше подходившую к римскому гению, к коренному римскому язычеству. Но ведь очерк этой этики как раз и виден начиная с первых же строк знаменитого «каталога благодарностей». Так почему бы не помечтать, что почти сверхъестественная власть императорской должности, поставленная на службу стоицизму, могла бы дать иное направление цивилизации?
Не один Рустик давал уроки, не забытые прилежным учеником. Кроме него и Аполлония Марк Аврелий упоминает сенатора Клавдия Максима. О нем мы знаем только то, что он был консулом, легатом Паннонии и проконсулом Африки. Этот стоик был не так суров, как Рустик; он показан нам не столько как носитель учения, сколько как просто хороший человек: «Владение собой, никакой неустойчивости и бодрость духа… Никогда не изумлен, не потрясен, нигде не торопится и не медлит, не растерянный и не унылый… благодетельствующий и прощающий, нелживый; от него пришло представление, что лучше невывернутый, чем вправленный…» (I, 15). Марк Аврелий не раз возвращается к последней формуле, очевидно, имевшей для него глубокий смысл. Как ни упражнял он волю, но больше доверял природе, чем средствам исправления. И еще он говорит о Максиме: «Как выполнял он без сокрушения лежащие перед ним задачи; и как все ему верили, что он как говорит, так и думает, а что делает, то беспорочно делает» (I, 15). Словом, личность для императора явно важнее проблем.