Мы можем видеть в Ватикане его статую во весь рост в императорской кирасе, которую он, должно быть, нечасто надевал. В Лувре — бюст: волосы и окладистая борода завиты, над большими глазами ясность и чистота, которые сумел донести до нас талант скульптора, прямые брови. Величественная осанка, о которой говорят самые ранние биографы, с годами портилась, но Антонин исправлял ее с помощью лыкового корсета-кольчуги. Он был элегантным до самого конца своей долгой жизни.
Нет ни одной фальшивой ноты в этой явной гармонии, к которой необходимо внимательно прислушаться, чтобы без диссонанса перейти к гармонии в несколько иной тональности, на которой строилось царство Марка Аврелия. Разумеется, Антонин не был великим императором по мерке Траяна или Адриана — последний и не выбрал бы его, если бы видел в нем гения. Но именно после безмерности двух предыдущих монархов он явился со своей спокойной силой и оказался точно соразмерен моменту. Благодаря лыковой кольчуге он не дал себе сгорбиться — и точно так же не дал разболтаться государственной власти, словно у него и не было иного предназначения, как сохранить и передать наследство. Этот юрист строго держался врученного ему мандата, далеко вперед он не глядел. Он был дотошен до крайности, про него говорили, что он «разрезает тминные зернышки». Между тем именно благодаря природной скрупулезности он стал арбитром, безусловно почитаемым и римлянами и иностранцами. Потенциальных противников он отговаривал от нападения, и весьма эффективно: хватило одного письма, чтобы отбить у парфян охоту начать опасную военную авантюру. Будущее показало, что столкновение было неизбежно, если только вообще имеет смысл исторический фатализм. Но надо ли было лишать мир двадцати лет мира ценой одного письма, отправленного с верховым курьером?
Царевич-эрудит
Отныне Марк Аврелий принимал участие в этом патриархальном управлении государством и постепенно получал все новые полномочия, но он не сразу явился назначенным наследником престола при Антонине-регенте, как представляется тем, кто приписывает Адриану верховную власть над самой историей. Так видится задним числом, но не так смотрели современники, для которых Антонин был (тайные намерения Адриана никого уже не заботили) единственным владыкой мира, а при нем скромно находился юный Цезарь, спокойно готовившийся принять у него смену в случае не счастья. Только потому, что царствующий император очень порядочен и предусмотрителен, ему приходится показывать при атрибутах власти этого неприметного соправителя, которого видят рядом с ним в цирке и в колеснице, которого он посылает в сенат зачитывать свои речи. Это было то самое время, когда он находился в Ланувии во время сбора винограда. Отдых от обязанностей государя, попытка расслабиться, возвращение в детство — вот чем можно объяснить инфантильность писем к Фронтону, единственному старому другу, который соглашается играть в эту игру, потому что и в его натуре осталось что-то от детства. Фронтон был африканец, уроженец Цирты (современная Константина), который сам себя объявил коренным римлянином и с удовольствием оставался в этом неопределенном статусе: он служил оправданием его независимости и легкомыслия. Нам он кажется довольно тяжелым и педантичным, но в свое время мог считаться блестящим и оригинальным — таким он, конечно, и был и как оратор, и как собеседник. Часто этот род одаренности невозможно зафиксировать и передать на бумаге. Из блестящих салонных парадоксов получается прескверная литература, которая не стоит пергамента, сохранившего ее для нас. Говорили, что лень помешала ему написать похвалу лени. Но это неправда. Фронтон был достаточно работоспособен, ловок, располагал к себе тех, к кому сам был расположен, умел волновать, когда говорил о своих.
Между прочим, Марк Аврелий отдает долг не столько его уму, сколько чувству. «От Фронтона я разглядел, какова тиранская алчность, каковы их изощренность и притворство и как мало тепла в этих наших так называемых патрициях» (I, 11). Краткость этой похвалы поражает. Можно было бы много чего еще сказать об учителе, которому он некогда писал: «Из меня что-нибудь выйдет, если ты пожелаешь». Но когда пятидесятилетний Аврелий «в Карнунте» и «близ Грана» платил по старым долгам, он был уже только моралистом. Умственная культура для него стала безразлична — ценность в его глазах имела только культура души. Тогда он вспоминал, что мать передала ему любовь к простоте, «совсем не как у богачей». Это могло быть аристократическое равнодушие к деньгам, которых он получил с избытком, или состояние души, тянущейся к суровой жизни. Марк Аврелий отказался от атрибута своего положения — лампадариев[21] — и хотел жить «подобно обывателю», но не подобно «так называемым патрициям», в которых «мало тепла». Была ли в нем жилка социалиста, желал ли он не отрываться от народа? По-видимому, он об этом не заботился. Он был просто сдержан по природе и по семейной традиции, откуда и выбор его философии. У него не видно сочувственного отклика на страдания бедняков. Благотворительность не дело стоиков — это дело христиан, что тогда еще недостаточно ясно можно было увидеть. В римском обществе она, совершенно очевидно, существовала, но в другой форме и под другими именами: общественная помощь (alimenta) и частная, зародыш будущих касс взаимопомощи — «похоронные коллегии» плебса.
Итак, можно удивляться, что бывший ученик Фронтона запомнил только добрые качества его сердца, в то время как всем остальным учителям чувствует себя обязанным умственными и нравственными уроками, которые пошли ему впрок. Он не хвалится тем, что в точности их исполнил, но и не обвиняет себя в том, что ими пренебрегал. И это действительно великолепная записная книжка, которую он всю жизнь держал перед глазами. Богатством и точностью каталога нельзя не восхищаться. Его построение давно исследовано: Марк начинает с родителей и дедов, потом переходит к воспитателям, далее к учителям и друзьям, затем к приемному отцу Антонину и, наконец, к богам. В этом нет никакого однообразия и, при ближайшем рассмотрении, никаких повторений, а только гармоничный рассказ о добрых влияниях знакомых и незнакомых, знаменитых или безвестных, но всегда поистине образцовых людей. За уроками, изложенными немногословно и очень энергично, видны лица учителей. Эти семнадцать портретов относятся к величайшим страницам литературы.
Философия против риторики
«Все это „в богах имеет нужду и в судьбе“», — заключает Марк Аврелий (I, 17): это его манера бесконечно удивляться своей удаче. Но ведь не случайно его воспитанием занимались выдающиеся люди: дед предполагал воспитывать его как государя. А у государей всегда бывают менторы: Аристотель или Платон[22], Фенелон или Боссюэ. Гораздо реже случается, что ученик их достоин, еще реже — что он не выбивается из сил или не гибнет от переедания. Кажется, Марк Аврелий избежал этих опасностей. Недаром он говорит, что у Секста Херонейского — племянника Плутарха, философа, несомненно, стоической школы — научился «постигающему и правильному отысканию и упорядочению основоположений, необходимых для жизни» (I, 9).
Хотя Марк старается поддерживать равновесие между своими учителями, он не может удержаться от того, чтобы специально не отметить троих: Аполлония, Рустика и Максима. Аполлоний, как и Секст, был философом-стоиком, человеком глубоко независимого духа. Наблюдая за социальным слоем, из которого происходили их ученики, эти люди приобретали знание механизмов власти и опытное понимание мотивов человеческих действий, которые потом формулировали как руководство к действию. Они заимствовали у риторики искусство метафоры, чтобы приложить его к случаям из практики. По рассказу Марка Аврелия, каким правилам поведения учил Аполлоний на своих занятиях, можно представить себе, каковы были общие принципы стоиков: «Независимость и спокойствие перед игрой случая; чтобы и на миг не глядеть ни на что, кроме разума, и всегда быть одинаковым — при острой боли или потеряв ребенка, или в долгой болезни… и что воочию я увидел человека, который считал опыт и ловкость в передаче умозрительных положений самым меньшим из своих достоинств…» (I, 8).