— А вот и музыка, — заявил Сан-Бакко, прислушиваясь. Нино подбежал к окну, весь красный и дрожащий.

«Я чуть не проболтался, что люблю ее!» — думал он, умирая от стыда и досады при этой мысли.

— Это слепые, — чересчур громко возвестил он. — Они расставляют фисгармонию! Настраивают кларнет, скрипку, рог… Труба! Бум! Ну, теперь пойдет!

«Нет, она никогда не узнает этого!» — поклялся себе мальчик, гордый и бледный, и вернулся на свое место. За окном носилась и рыдала музыка смерти Травиаты. Герцогиня покачала головой.

— Ну? Что же ты должен сказать мне? — спросила она, серьезно и дружески глядя на него.

Ему хотелось плакать. В душе он молил ее: «Только не это! Все остальное я скажу тебе». Он подумал минуту, а глубине души боясь, чтобы она не забыла своего вопроса.

— Например, о славе, — торопливо сказал он. — Когда в мастерской господина Якобуса говорят о славе, и не верю ни одному слову. Там вечно толкуют о том, что слава того или другого возрастает или уменьшается. Что за бессмыслица!

Он пожал плечами. Он понимал славу только, как нечто целое, внезапное, не поддающееся вычислению, покоряющее. Его удивляли и преисполняли презрением все рассказы о тайных ходах, ведших к ней, о суммах, уплаченных за нее, об уступках общественному мнению, о соглашениях с его руководителями, об унизительных домогательствах, о тайном румянце стыда… Нет, слава была таинством.

— Недавно я прочел, — торжественно сообщил он, широко раскрывая глаза, — что лорд Байрон однажды утром проснулся знаменитым.

— Как это прекрасно! — сказала герцогиня.

— Правда?

Его сердце вдруг опять забилось, как тогда, когда он, весь бледный, со вздохом положил книгу.

— Разве ты хочешь быть поэтом?

— Я не могу даже представить себе, как это выдумывают какую-нибудь историю. Нет, я не хочу выдумывать историй, я хочу переживать их. Я буду делать, как дядя Сан-Бакко, буду воевать с тиранами, освобождать народы и женщин, переживать необыкновенные вещи.

— Сделай это, мой милый, — сказал старик. — Ты не раскаешься.

— Но раньше я должен научиться так хорошо фехтовать, как ты.

— Еще немножко, и ты сможешь дать себя так отделать, как я.

— Разве у меня хорошие мускулы? — тихо спросил мальчик.

— Ведь я тебе говорил уже много раз. И желание иметь их у тебя есть, а это стоит большего, чем сами мускулы!

Музыканты заиграли «Santuzza credimi».

Сан-Бакко и герцогиня слушали. Нино кусал губы и думал:

«Но моей кости он еще ни разу не пощупал. Неужели дядя Сан-Бакко совсем не заметил ее?»

Он называл это своей костью, и каждый раз, как думал об этом, испытывал муки тайного позора. Это был железный прут корсета, который шел под его блузой с левого бока. Ремни охватывали предплечья. Он рассматривал это сооружение по вечерам, тщательно заперев дверь, с серьезными глазами и крепко сжатым ртом. Потом, разом решившись, срывал его, сбрасывал платье и, упрямо подняв голову, подходил к зеркалу.

— Между грудью и плечами впадина, — говорил он себе. — Грудь слишком торчит. Я недавно видел на бронзовом Давиде, как должна выглядеть грудь юноши, — о, совсем иначе, чем моя… Я должен работать, тогда будет лучше…

И он начинал делать гимнастические упражнения. Но на душе у него было тяжело. Он вдруг опускал напрягшиеся руки и ложился в постель.

— И если бы этого даже не было, шея слишком тонка. И разве я могу надеяться, что из моих кистей рук когда-нибудь вырастет порядочная мужская рука? Ведь у каждого обыкновенного человека более крепкие кисти, чем у меня. А у дяди Сан-Бакко они как будто из стали.

Собственная неумолимость, в конце концов, ослабляла его; он рыдал без слез. Затем он стискивал зубы, глубоко и равномерно дышал и этим задерживал поток слез.

Днем он иногда размышлял:

«Кто знает, каким я кажусь другим. Может быть, я ошибаюсь; может быть, я особенно хорошо сложен. И если бы скульптор, создавший Давида, знал меня, — кто знает?»

Это была невозможная, в глубине души сейчас же снова погасшая надежда.

«Высокая грудь — не признак ли это силы? И во всяком случае у меня красивые ноги, это находят все, я знаю это наверно».

В этом пункте он был уверен.

«Остальное срастется, — сказал врач. — Да и в платье ничего не видно. И я закаливаю себя. Я научусь переносить голод и колод, делать тяжелую работу, далеко плавать и еще многому»…

Но во время гимнастических игр он проявлял себя малоспособным. Момент, когда надо было прыгнуть вперед и поймать противника, он большей частью упускал, так как стоял и мечтал. В мечтах он воображал себя генералом и заставлял своих товарищей нападать на черный лес, полный страшных врагов. Или же он приказывал им карабкаться по мачтам корабля, в который превращались стены школьного двора. В конце концов, он приходил в себя, возбужденный и бледный. Остальные были красны, они победили или были побеждены! Нино не сделал ни того, ни другого.

«Ах, — думал он в порыве отрезвления и нетерпения. — И генералом я тоже никогда не буду. Вообще, я думаю, меня совсем не возьмут на военную службу. Я не могу себе представить этого».

В действительности он испытывал перед военным строем ужас, в котором не хотел себе сознаться; перед гражданскими союзами тоже. Когда он слышал о чьей-нибудь женитьбе, он с удивлением и любопытством думал: «Неужели и я когда-нибудь женюсь? Я не могу себе представить этого». Или он видел похороны. «Я должен исчезнуть как-нибудь иначе. Со мной это не может произойти так. Я не могу себе представить этого».

Слепые перестали играть. Сан-Бакко еще раз просвистал последние звуки, слабо, с трудом двигая губами:

— Проклятая повязка!.. Нино, это была хорошая музыка?

— Отвратительная!

Он вздрогнул. Каждая из его дурных мыслей соединилась с каким-нибудь звуком, нераздельно слилась с ним. И это случайное совпадение нескольких нот с мучительным раздумьем превратило для мальчика несколько безразличных тактов в лес пыток.

«Я никогда не буду больше слушать этого», — решил он про себя.

Он с неудовольствием прошелся по комнате на кончиках пальцев танцующей походкой.

— У меня красивые ноги? — вдруг спросил он с тоской в голосе.

— Не сомневайся! — воскликнул Сан-Бакко. Это было его первое громкое слово.

— Я люблю тебя! — сказала герцогиня. — Иди-ка сюда… Так. Ты должен еще многое рассказать мне. Ты можешь говорить мне «ты» и называть меня по имени.

Он одним прыжком очутился возле нее.

— Это правда? — тихо спросил он, боясь, чтобы она не взяла обратно своего слова. — О, Иолла!

— Иолла? Это уменьшительное имя?

Он только теперь понял, что сказал, и начал, запинаясь:

— Я уже давно придумал это имя, про себя, — Иолла вместо Виоланты. Вы понимаете… Ты понимаешь…

«Я должен теперь смотреть ей в глаза, — сказал он себе. — Теперь она поймет все».

В это время с улицы донеслись крики и аплодисменты. «Да здравствует Сан-Бакко! Гимн Гарибальди!» сейчас же понеслись его звуки, радостные, легкокрылые, — солнечный вихрь, шумевший и свистевший в складках знамен.

— И это музыка! — сказал Сан-Бакко.

Нино исчез. Герцогиня видела из окна, как он бежал по площадке, и как его торопливые шаги отчаивались догнать счастье: неслыханное, единственное счастье, вырывавшееся из коротких красных губ мальчика и несшееся пред ним. «Неужели это правда, неужели я в самом деле сейчас переживу это… это… это?».

Наконец, он очутился возле слепых музыкантов. Он стоял, не шевелясь, заложив руки за спину, и наслаждался громом, грохотом, пронзительным свистом, диким, радостным, безудержным шумом с его победной пляской. Его возлюбленная сверху видела, как уносился его дух на ударах труб и волнах звуков рога. Где был он теперь, неугомонный? Он вступал триумфатором в завоеванное царство. В головах у него взлетали кверху золотые орлы. Его колесница двигалась по трупам, — нет, это не были трупы: они тоже вставали и ликовали.

«Теперь я возле него, — думала, герцогиня, грезя вместе с ним. — Я подаю ему венок»…