— Крикни: «Сарынь на кичку!» — шепнула мне Эллис.
Я вспомнил ужас, испытанный мною при появлении римских призраков, я чувствовал усталость и какую-то странную тоску, словно сердце во мне таяло, — я не хотел произнести роковые слова, я знал заранее, что в ответ на них появится, как в Волчьей Долине Фрейшюца, что-то чудовищное, — но губы мои раскрылись против воли, и я закричал, тоже против воли, слабым напряженным голосом: «Сарынь на кичку!»
Сперва все осталось безмолвным, как и перед римской развалиной, — но вдруг возле самого моего уха раздался грубый бурлацкий смех — и что-то со стоном упало в воду и стало захлебываться… Я оглянулся: никого нигде не было видно, но с берега отпрянуло эхо — и разом отовсюду поднялся оглушительный гам. Чего только не было в этом хаосе звуков: крики и визги, яростная ругань и хохот, хохот пуще всего, удары весел и топоров, треск как от взлома дверей и сундуков, скрип снастей и колес, и лошадиное скакание, звон набата и лязг цепей, гул и рев пожара, пьяные песни и скрежещущая скороговорка, неутешный плач, моление жалобное, отчаянное, и повелительные восклицанья, предсмертное хрипенье, и удалой посвист, гарканье и топот пляски… «Бей! вешай! топи! режь! любо! так! не жалей!» — слышалось явственно, слышалось даже прерывистое дыхание запыхавшихся людей, — а между тем кругом, на сколько глаз доставал, ничего не показывалось, ничего не изменялось: река катилась мимо, таинственно, почти угрюмо: самый берег казался пустынней и одичалей — и только.
Я обратился к Эллис, но она положила палец на губы…
— Степан Тимофеич! Степан Тимофеич идет! — зашумело вокруг, — идет наш батюшка, атаман наш, наш кормилец! — Я по-прежнему ничего не видел, но мне внезапно почудилось, как будто громадное тело надвигается прямо на меня… — Фролка! где ты, пес? — загремел страшный голос. — Зажигай со всех концов — да в топоры их, белоручек!
На меня пахнуло жаром близкого пламени, горькой гарью дыма — и в то же мгновенье что-то теплое, словно кровь, брызнуло мне на лицо и на руки… Дикий хохот грянул кругом…
Я лишился чувств — и когда опомнился, мы с Эллис тихо скользили вдоль знакомой опушки моего леса, прямо к старому дубу…
— Видишь ту дорожку? — сказала мне Эллис, — там, где месяц тускло светит и свесились две березки?.. Хочешь туда?
Но я чувствовал себя до того разбитым и истощенным, что я мог только проговорить в ответ:
— Домой… домой!..
— Ты дома, — отвечала Эллис.
Я действительно стоял перед самой дверью моего дома — один. Эллис исчезла. Дворовая собака подошла было, подозрительно оглянула меня — и с воем бросилась прочь. Я с трудом дотащился до постели и заснул, не раздеваясь.
Все следующее утро у меня голова болела, и я едва передвигал ноги; но я не обращал внимания на телесное мое расстройство, раскаяние меня грызло, досада душила.
Я был до крайности недоволен собою. «Малодушный! — твердил я беспрестанно, — да, Эллис права. Чего я испугался? как было не воспользоваться случаем?.. Я мог увидеть самого Цезаря — и я замер от страха, я запищал, я отвернулся, как ребенок от розги. Ну, Разин — это дело другое. В качестве дворянина и землевладельца… Впрочем, и тут, чего же я, собственно, испугался? Малодушный, малодушный!..»
— Да уж не во сне ли я все это вижу? — спросил я себя наконец. Я позвал ключницу.
— Марфа, в котором часу я лег вчера в постель — не помнишь?
— Да кто ж тебя знает, кормилец… Чай, поздно. В сумеречки ты из дома вышел; а в спальне-то ты каблучищами-то за полночь стукал. Под самое утро — да. Вот и третьего дня тож. Знать, забота у тебя завелась какая.
«Эге-ге! — подумал я. — Летанье-то, значит, не подлежит сомнению».
— Ну, а с лица я сегодня каков? — прибавил я громко.
— С лица-то? Дай погляжу. Осунулся маленько. Да и бледен же ты, кормилец: вот как есть ни кровинки в лице.
Меня слегка покоробило… Я отпустил Марфу. «Ведь этак умрешь, пожалуй, или сойдешь с ума, — рассуждал я, сидя в раздумье под окном. — Надо это все бросить. Это опасно. Вот и сердце как странно бьется. А когда я летаю, мне все кажется, что его кто-то сосет или как будто из него что-то сочится, — вот как весной сок из березы, если воткнуть в нее топор. А все-таки жалко. Да и Эллис… Она играет со мной, как кошка с мышью… а впрочем, едва ли она желает мне зла. Отдамся ей в последний раз — нагляжусь — а там… Но если она пьет мою кровь? Это ужасно. Притом такое быстрое передвижение не может не быть вредным; говорят, и в Англии на железных дорогах запрещено ехать более ста двадцати верст в час…».
Так я размышлял с самим собою — но в десятом часу вечера я уже стоял перед старым дубом…
ПРИВИДЕНИЕ В ДЕПАРТАМЕНТЕ[39]
На днях один очень почтенный сановник передал мне следующую странную историю, имевшую место в начале шестидесятых годов в здании одного из министерств в Петербурге. История настолько странна и удивительна, что ею можно поделиться с читателями. Кроме того, для меня она имеет следующее достоинство: если бы я прочел ее в «Ребусе» — журнале, который, как всем известно, выписывается для покойных родственников (?),[40] ничего тут удивительного не было бы. Но передававшее мне ее лицо — скептик чрезвычайный и смотрит на все с физико-математической точки зрения, так как и курс-то он кончил именно на этом «естественном» факультете. Наконец, тем дороже его рассказ, что он сам является в нем лицом действующим. Рассказывал он историю с видимым неудовольствием: по его собственным словам, она противоречит его убеждениям, а давать какие бы то ни было объяснения на ее счет отказался и даже закончил сожалением, зачем вообще-то ее рассказал. Рассказ его заключался в следующем.
«Я был делопроизводителем в нашем департаменте, а директор приходился мне дядей. Обедал я у него чуть не ежедневно, тем более, что жена его была барынька пречудесная и ко мне, холостому племяннику, относилась весьма сочувственно. Понадобилась однажды вечером дяде справка, не хочет ждать до будущего дня: сейчас ему подай. А справка у меня в столе, в департаменте, и ключ у меня. Дядя говорит: „Сейчас я велю заложить лошадь, поезжай и привези немедленно“. Нечего делать, поехал. Зимний вечер, снег, вьюга. Приезжаю. Конечно, некоторый переполох. Сторож у нас из жидов был, и всегда после присутствия в подпитии, и звали его Шмуль Зонн. Он засуетился, зажег сальную свечку (ведь это теперь по всем министерствам керосин, а тогда по стенам только горели масляные лампы), и отправились мы с ним во второй этаж, в департамент. Ну, обстановка совершенно диккенсовского романа. Лестница огромная, темно: от свечки даже точно темнее еще стало — дает она только маленький круг света, а остальное — мгла самая беспросветная. В окна вьюга так и стучит: все закидало хлопьями, стекла звенят. Ну, я ко всему этому всегда поверхностно относился, и потому на нервы мне это не действовало. Ну, идем. Отпирает Шмуль одну дверь, другую. Вот и департамент наш: огромная карта Российской империи во всю стену, портреты государей во весь рост. Идем все дальше.
Только когда мы входили как раз в ту комнату, где я, по обыкновению, занимался, показалось мне, что кто-то, серый такой, выходит в противоположную дверь. Показалось мне, и тотчас же я отогнал эту мысль, решив, что это тень от нашего шевелящегося пламени. Даже не вздрогнул, а подошел к своему столу, говорю Шмулю: „Свети хорошенько“, вынул ключ, отпер ящик и стал рыться.
Но едва я сел и воцарилась тишина, как совершенно явственно послышались в соседней комнате шаги.
— Шмуль, — говорю, — там есть кто-то.
А он отрицательно трясет головой:
— Никого, васе вышокородие, ижвольте быть шпокойны.
Ну, что же, думаю, верно, это ветер. Нашел бумаги, задвинул ящик, только хотел встать слышу, что там не только шаги, а и стулом кто-то двигает.
39
Этот рассказ о привидениях, впервые был опубликован газетой «Санкт-Петербургские ведомости» в воскресном номере от 8(20) мая 1888 года. Его несомненно одаренный литературным талантом автор укрылся за инициалами Г. Н. Приводится по тексту, напечатанному в одном из номеров журнала «Ребус» за 1888 год.
40
Знак вопроса в скобках поставлен возмущенным издателем «Ребуса» В. И. Прибытковым.