Волк вздохнул и положил голову на колени Марго. Доверчиво и устало. А Марго сделала то, что ей следовало сделать с самого начала — прибавила третий слог к его имени. И позвала его. Беззвучно. Так, чтобы услышал только он. Чтобы не услышали притаившиеся в темноте деревья и сухая трава, согнувшаяся под пощечинами мокрых листьев…
Чтобы не услышало небо, столь щедро рассыпающее ломкие и колючие блестящие звезды, о которые так легко в кровь разрезать руки, ноги… лапы… и свое сердце…
Волк отозвался, и Марго увидела его глаза. Глаза не волчонка — глаза взрослого сильного зверя. Зверя, готового умереть за нее — или убить за нее. Зверя, способного прыгнуть на скользкий хребет самого неба, чтобы разорвать горло черной хохочущей пустоте; а потом пройти по ее осколкам, звездноослепительным и острым. Разрезая в кровь свои лапы — вместо рук той, кого он любил.
Марго обняла его за шею и почувствовала, что волк дрожит. Как будто ему было холодно сидеть на мерзлой, присыпанной влажными листьями, земле. Ему — дикому зверю с теплой густой шерстью, привыкшему спать на снегу?.. Так же, как должно было быть холодно Марго — в ее тонком шелковом, совсем не подходящем для ночных прогулок по осеннему лесу, платье.
Как будто волку было холодно — вместо нее.
Так же, как ему бывало больно — вместо нее.
— Прости меня… за то, что ты это сделал… — попросила Марго, прижимаясь к нему. Пытаясь его согреть.
«Я говорю странно», — подумала она вскользь — вдруг услышав, как это звучало бы со стороны. «Прости меня — за то, что ты это сделал». «Я говорю странно — для тех, кто никогда не пробовал разделить свою жизнь на двоих… С волком? Нет, просто — для тех, кто никогда не пробовал разделить свою жизнь на двоих»…
А потом она вдруг почувствовала, что ей страшно сейчас поднять глаза — и посмотреть на небо. Потому что она боится снова увидеть, как оно смеется, и этот смех больно колется разбитыми вдребезги звездами…
Она боится — вместе со своим волком… Или — вместо него?
— Послушай, — начала Марго. Тихонько, успокаивающе, не очень-то веря в то, что она собирается сказать; и не очень понимая, кому она это говорит. Себе? Волку? Небу?
— Послушай… ведь оно же не всегда такое… оно бывает высоким и нежным… почти прозрачным… И тогда… тогда, наверное, в нем можно летать.
…Оно было таким высоким и нежным… Почти прозрачным… Запрокинув голову, Марго чуть не задохнулась в ослепительно-голубой бездне, обрушившейся на нее.
Бездна падала и падала — бесконечно… Потому что у нее не было дна? Или это Марго падала и падала — в небо? Или — не падала, а летела…
Был первый по-настоящему весенний день. Зима в этом году уходила неохотно, оборачивалась, ворчала и скалилась, трясла седой шерстью. Юная весна, уже совсем было примерившаяся вцепиться в загривок старой хищнице, опять робела под ее ледяным дыханием, отступала и затаивалась. Время охотилось само на себя, кралось за своей прошлогодней тенью. След в след. Только на этот раз в его поступи была напряженность. Как в настороженных острых ушах и вздыбленной на загривке шерсти волка, скользящего по следу. Волка, уже почти опьяненного запахом и близостью добычи и вдруг почуявшего опасность — и замершего на полушаге, пытаясь разглядеть, расслышать или разнюхать то невнятное, что испугало его. Солнечный зайчик, отпрыгнувший от приветливо оскаленной стальной пасти капкана? Хруст сухой ветки под сапогом затаившегося охотника? Приторно-сладкий, ядовитый запах железа и резкий запах вспотевшего человеческого тела?..
А может, Марго просто мерещилось что-то необычное в этой весне. Самой обыкновенной, безобидной, робко-улыбчивой, которой удалось-таки к середине мая задрать старую седую хищницу и утопить обрывки ее грязно-белой шерсти в черных лужах. И заулыбаться уже по-настоящему, выкатив дочиста отмытое солнце на самую середину неба. Высокого, нежного, почти прозрачного…
Марго не любила весну. И не любила канун своего дня рождения. И запах праздничных пирогов, традиционно выпекаемых изрядно располневшей и обрюзгшей кухаркой Марысей к именинам панночки. Запах напоминал Марго о липкой черной дороге — и о детях со злыми лицами, которые несколько лет назад едва не забили камнями насмерть одну маленькую девочку.
Девочка выросла, но выросли и дети, которые бросали в нее камни. И ничего не изменилось. Марго знала, что они до сих пор ждут ее — где-то за поворотом черной дороги — большие дети, спрятавшие камни в свои взрослые кулаки. Ждут, когда Марго, устав бежать по липкой грязни на зов умирающей Анны (или Яноша, или Павлы, или… сколько их было и будет?) — поскользнется и упадет…
Марго не любила весну. Что хорошего, когда дорожки парка по щиколотку залиты водой, перемешанной с грязным снегом; а лес мокр, сумеречен и почти непроходим? Марго маялась в доме, бродя по комнатам, как зверь в клетке, думая о волке, который пробирается по мокрому снегу, раздраженный и злой, то теряя, то снова вынюхивая все время ускользающий след тощего испуганного зайца. Волк тоже нервничал весной — то ли заражая своим беспокойством Марго, то ли перенимая ее невнятную тревогу.
— Ну что, — сказала ему Марго, когда они однажды встретились на краю сумрачного леса, где на каждом шагу нога — и лапа — проваливалась сквозь ноздреватый грязный снег в ледяную воду, — что, скоро опять пропадешь? На неделю или на две, как всегда весной? Да?
Волк заворчал, отвел глаза и, сунувшись носом в ладонь Марго, лизнул горячим языком ее пальцы.
— Пропадешь, пропадешь…
Марго обняла его большую голову, погладила нежные пушистые завитки шерсти за ушами.
«Интересно, — подумала она, — а если я позову тебя — в эту неделю? Если я позову тебя по-настоящему? Ты сможешь бросить свою глупую волчицу и прийти ко мне? Почему старуха не сказала мне об этом? Почему она не сказала, что будет что-то, что мы не сможем с тобой разделить на двоих? Что-то, что будет разделять нас — пусть всего несколько дней в году — но разделять… Что-то, чего я не смогу понять — и, может быть, поэтому не смогу простить тебе…»
— А знаешь, — сказала она волку, прижавшись щекой к его теплой могучей шее: — Знаешь, говорят — я слышала… и наш конюх, и эта глупая Марыся, и, наверняка, в деревне тоже… говорят, что я иногда превращаюсь в волчицу и ухожу в лес. Наверное, они видели твои следы возле дома, а может, видели и тебя. Ты должен быть осторожнее…
Волк еще линял. Старая шерсть на его исхудавших после зимы боках свалялась и вылезала клочьями, а новая, на шее и груди — блестящая и пушистая, — драгоценным шелком скользила между пальцами. Гладить бы и гладить.
— А знаешь что, — прошептала Марго, запутавшись дыханием и шепотом в этой нежной шерсти, чувствуя щекой и губами ее пушистое прикосновение и слушая торопливое биение сердца волка. Ей захотелось рассмеяться, вспомнив приглушенно-испуганный голос Марыси, в вечернем полумраке кухни подробно и важно описывающий притихшим слушателям, как хозяйка по ночам оборачивается серой волчицей. И одновременно — захотелось расплакаться. Марго и сама не поняла, почему. — Знаешь, я хотела бы, чтобы это было правдой. Я хотела бы превратиться в волчицу — и уйти с тобой в лес. Навсегда…
Весной Марго чаще обычного снились плохие сны. Сны, в которых она идет по черной скользкой дороге, а люди, чьих лиц она не могла разглядеть — дети или взрослые, а может, у них вообще не было лиц? — догоняют ее или подстерегают за поворотом с камнями в руках. А потом волк прижимается к ее ногам, рычит и скалится, и пытается защитить ее от камней, которые летят со всех сторон вперемешку с грязью и криками: «Бей ведьму!»
Марго знает, что если она упадет — люди без лиц догонят и забьют насмерть; она поскальзывается, но не падает, удержавшись за волчью шерсть. Зря. Зря. Потому что — и это она тоже совершенно точно знает — там, в конце этой длинной черной дороги ждет специально для Марго разложенный костер. Она знает, но все равно идет по этой проклятущей дороге.