- Он ведь умер…

Слезы хлынули градом, полились по лицу, закапали на деревянную столешницу, но Вета сидела молча, словно недоумевая, не замечая ничего вокруг. И только спустя минуту вздрогнула, будто проснувшись – и застонала, зарыдала в голос, упала головой на стол. И плакала, как в детстве – горько, отчаянно, колотя кулаками – как не плакала уже давно, с той самой ночи или раньше, намного раньше.

Бабка терпеливо пережидала, только гладила ее по голове, по трясущимся плечам. А когда Вета всхлипнула в последний раз и вытерла мокрые глаза, сказала мягко:

- Вот и хорошо, вот и умница. Теперь будешь жить. А то ведь сухая ты была, девка, а это ой как плохо. Боялась я за тебя, все приглядывала, как бы ты руки на себя не наложила. – И вздохнула: - Горе, девонька, не спрашивает, куда да когда являться, приходит само, когда не ждали. Вот и тебе пришлось. Ну да что ж – зато дите у тебя будет, для него жить надобно. Твой-то Патрик во сне к тебе приходил, верно?

Вета кивнула.

- Теперь реже приходить будет. Вылила ты, теперь и тебе, и ему легче станет.

Как-то раз Катарина отправила девушку на рынок – кончились соль и мука. Уже катил к концу ноябрь; деревья, уже разноцветные и полуоблетевшие, неторопливо роняли листья на головы прохожим, и Вете казалось, что она слышит этот слабый шорох. Девушка шла неторопливо, осторожно ставя ноги – уже стал виден под одеждой живот, иногда было тяжеловато ходить – и куталась в старый плащ, отданный ей Катариной.

До рынка совсем недалеко, но так хотелось пройтись ясным погожим деньком. Накануне сутки лил дождь, и дорога еще не успела просохнуть, оттого вдвойне дорогим было это нежаркое осеннее солнышко. Вета ловила глазами лучи, щурилась и думала о том маленьком, что растет у нее внутри. Впервые за все эти месяцы тоска внутри улеглась и свернулась тихим клубочком. Какое теплое солнце… Она свернула в переулок, чтобы выйти к реке… постоять немного на берегу, посмотреть на ленивую, полусонную Тирну…

Где-то впереди раздались мужские голоса и смех. И Вета дернулась и ускорила шаг, потому что это смеялся Патрик. Надо догнать и окликнуть его, он поможет ей донести корзинку, и она расскажет ему, что…

Отмахнувшись от боли, привычно шевельнувшейся внутри, девушка ускорила шаг. Переулок изгибался, и, свернув за поворот, она увидела идущего впереди высокого светловолосого человека. Он только что махнул рукой приятелю, ушедшему в один из дворов, и теперь шел неторопливо и легко по улице к берегу реки. Волосы его золотились на солнце, он слегка прихрамывал…

- Патрик! – закричала Вета и побежала за ним. – Патрик, подожди, постой!

Она догнала его и схватила за плечо. Человек обернулся…

Это был совсем незнакомый мужчина, намного старше Патрика – лет, наверное, тридцати с небольшим. Ну, совсем не похож – грубое, точно из камня выточенное лицо, небольшие, глубоко сидящие глаза. Только волосы – золотистые, вьющиеся… и такая же светлая борода. Мужчина удивленно и недоумевающее смотрел на нее, потом неожиданно улыбнулся:

- Обозналась никак?

- Простите, - пробормотала Вета, отступая на шаг. Дверь, ведущая в счастье, захлопнулась с могильным стуком. – Простите…

- Бывает, - усмехнулся мужчина. Окинул ее оценивающим взглядом: – Куда бежишь-то, красавица? На рынок, что ли? А то давай помогу.

Руки его потянулись к корзинке Веты, но девушка вырвалась… Всхлипнув, бросилась бежать – не видя, куда, не разбирая дороги и натыкаясь на прохожих. Остановилась лишь тогда, когда ноги обожгла сквозь башмаки ледяная вода – и только тогда поняла, что выскочила на берег и едва не по щиколотку влетела в осеннюю Тирну.

* * *

Боль. Постоянная, ровная, неумолимая. Оглушающая, изматывающая, лишающая сил. Боль – это все, что осталось в жизни. Ни повернуться, ни вздохнуть нельзя без того, чтобы она не скалилась неумолимой усмешкой, не набрасывалась, грызя и терзая тысячами ножей. Ни проблеска, ни лучика надежды. Калека. Ты никогда не встанешь на ноги.

Как, оказывается, может изматывать простая боль. Каким умным был тот, кто впервые придумал пытку. За минуту этой боли можно прожить тысячу лет, покаяться во всех грехах, сознаться во всех деяниях, тысячу раз отречься - лишь бы получить хоть крошечную долю облегчения. Какими наивными они с Яном когда-то были, осуждая тех, кто не вынес пыток, сломался… да если бы тебя пытали сейчас, ты выдал бы все, что угодно – лишь бы уйти.

Даже там, на каторге, умирая в переполненном бараке, он не чувствовал такой боли и такого отчаяния. Даже там что-то светило впереди. Даже под кнутом… там боль была все-таки конечна.

А может, просто он был сильнее...

Иногда Патрик ощущал себя древним стариком. Все, что можно сделать и увидеть на этом свете, он уже сделал. И просил Бога: отпусти…

Сколько раз ему хотелось – шагнуть с обрыва, прекратить эту длящуюся без конца и времени боль, уйти. Туда, в тишину, в пустоту – там нет этой боли. Если бы можно было – шагнуть; он ведь и пошевелиться не может без посторонней помощи. Какая насмешка… Или уснуть - и не проснуться. Нет, уснуть – и, проснувшись, понять, что все было только сном; проснуться прежним, и жив отец, и Ян тоже жив, и все хорошо.

Нет, говорил он себе, надежда все-таки есть. Это не навсегда. Все конечно. Все кончится. Все уйдет.

Ведь сказали же ему – там, на серой равнине без красок и времени, - тебе рано сюда. А как же иначе? Своими жизнями, своими душами они заслонили его; как же теперь он может поддаться отчаянию?

Значит, нужно шевелиться. Терпеть. Верить. Ждать, стиснув зубы. Боль – конечна. Она не навсегда. Да полно, такое ли ты терпел без крика? И не такое… только, конечно, не так долго. А потом, когда все закончится, - встать. Встать и идти дальше.

Господи, если Ты есть, не оставь меня. Я знаю, что все во славу Твою, Господи. Я знаю, что Ты любишь меня – иначе зачем с таким упорством Ты вытягиваешь меня из-за края снова и снова? Господи, об одном прошу – дай сил. Сил вытерпеть это и остаться человеком. Не забиться в щель. Снова идти по своей дороге. Идти, потому что обещал, потому что должен. Потому что хочу, в конце концов. Сил прошу, только сил, Господи…

Злые слезы скатывались к вискам, падали на подушку. Патрик не вытирал их – не было сил поднять руки. Искусанные губы саднили. Тихо дышала за занавеской тетка Жаклина. Ночь. Тишина.

* * *

…День был не по-осеннему жарким и душным. Казалось бы – уже октябрь на дворе, а солнце палит, словно в июле. Собаки лежали, высунув языки, у калиток, и даже лаять у них не было сил.

Разморенная улица тонула в тишине. Ни ветерка, ни звука. Ленивый гомон детишек смолк, придавленный раскаленным небосводом. Скорее бы вечер… хоть ветерка бы нам, хоть капельку осенней прохлады!

В тишине – ленивой, размеренной – пряталось тяжелое ожидание. Ожидание чего-то неявного, но страшного. И люди прятались по домам, и осенние птицы притихли, и дома съежились за закрытыми от солнца ставнями.

Ожидание царило на маленькой улице предместья Леррена.

А когда к городу подкрался вечер, ожиданию надоело томить людей. И оно сгинуло, спугнутое стуком подков верховых, грохотом колес большой черной кареты, блеском аксельбантов и шевронов на мундирах офицеров.

Кавалькада остановилась у крайнего домика тетки Жаклины, словно не замечая испуганных взглядов соседей из-за ставен и задернутых занавесок. Офицерам не было дело до пересудов толпы. А особенно не было до этого дела единственному среди военных штатскому господину – худому, черноволосому, обликом схожему с хищной птицей, одетому строго, но дорого. Он даже не соизволил сам распахнуть дверь домика – за него ударом ноги это сделали солдаты.

Не глядя на выскочившую на порог хозяйку, тут же склонившуюся в поклоне, господин прошел в сени, поморщился от запаха трав и свежей капусты. Оглядел маленькую, чисто прибранную комнату, нахмурился. И лишь тогда соизволил обратить внимание на женщину, которую уже схватили за руки двое солдат.