Он помолчал.

- А если меня еще раз впутать соберешься – донесу. Я предупредил.

Неторопливо, зевая, он двинулся за угол, к дощатой будке. Жан сплюнул и выругался – хмуро, но от души. Махнул рукой и пошел обратно, в сонную тишину казармы.

* * *

Бабка Катарина, вдова каменщика, жила одна уже пять лет. Муж ее погиб – сорвался с лесов на строительстве. Он был хорошим работником и, по счастью, успел скопить кое-что себе и жене «на безбедную старость». Старость Катарины не стала вовсе уж безбедной, но все-таки давала возможность прожить, не будучи никому обузой. Впрочем, обузой быть и некому: детей у Катарины и Мориса не было, хотя носила она пятерых, пятерых и родила, только двое умерли сразу, еще двое не пережили первую зиму, а первенец умер в шесть лет от быстрой какой-то болезни, распознать которую не сумели даже лекари.

- Бог дал – Бог и взял, - говорила Катарина довольно спокойно. – Чего уж тут… Спасибо, муж был. Да племянников у меня целый мешок – и всех я вынянчила, теперь вон – лбы здоровущее, у одного уж свои внуки есть.

Жила бабка Катарина скромно, но тихой ее жизнь назвать никак было нельзя. До старости сохранив неугомонный нрав, она целыми днями крутилась по многочисленной родне, помогая им нянчить детей, внуков, правнуков, племянников, внучатых племянников… «а дальше я и не считаю, чтоб слишком старой себя не чувствовать». Была бабка, несмотря на преклонные годы, бодрой и шустрой, всего год как перестала сама колоть дрова – теперь ей помогал в этом соседкин сын, здоровенный мужик-вдовец, который звал Катарину бабуней и, видно, крепко любил. Не проходило дня, чтоб он не забегал к бабке справиться о здоровье, а она улыбалась и совала ему что-нибудь вкусненькое. Мужика звали Пьером, был он бородат и с виду суров, но, как вскоре поняла Вета, беззлобен и добродушен.

Впрочем, увидев у бабуни чужую девку, «приблуду», как выразилась мать Пьера, мужик напрягся. Катарина, как могла, пыталась успокоить его, но понадобилась не неделя и не две, чтобы Пьер перестал видеть в Вете воровку, вознамерившуюся обманом завладеть бабкиным наследством. То, что наследства было – крошечный домик, кошка и клубки пряжи для вязания, Пьера нисколько не волновало – в предместье и за подобное могли пойти на душегубство, а после, если не повезет, и на каторгу.

Впервые столкнувшись с жизнью и миром простых обывателей, Вета долго не могла привыкнуть к их прямому, бескомпромиссному и бесхитростному взгляду на жизнь. Черное было для них черным, а белое – белым. Голод был голодом, но воровство не осуждалось, если человек шел на него из-за страха голодной смерти себе или детям. Их не волновали отвлеченные умствования о том, куда идут налоги и с кем нынче воюет или не воюет страна, они воевали каждый день – с нуждой, недородом, вьюнком в огороде, заморозками или гусеницами, считали, что до Бога высоко, а до короля далеко, и не верили в иную справедливость, кроме своей собственной. Были эти люди угрюмы на первый взгляд и не терпели попрошаек и лентяев, но если доходило до настоящей беды – могли помочь, не спрашивая имен и званий. Вета иногда думала, что судьба в лице бабки Катарины послала ей свою милость: здесь, в предместье Леррена, она могла жить долго-долго, и никто не нашел бы, не узнал бы бывшей графини прямо под носом у лорда-регента, да и искать бы никто не стал. Здесь, пожалуй, она могла бы в безопасности вырастить сына.

Сложно сказать, поверила ли бабка тому, что рассказала ей о себе неожиданная гостья, но сильно не расспрашивала. Видимо, ей было достаточно того, что Вета поклялась: она не воровка и не убийца, полиция ее не ищет (и это была правда – кому она теперь, после гибели Патрика, нужна?). Вета представилась сиротой, выросшей в батрачках, вышедшей замуж за мастерового. Теперь мужа убили в пьяной драке: сосед распускал руки, она пожаловалась мужу… кто же знал, что так выйдет? (прости, Патрик! Тысячу раз прости!). После похорон свекровь выгнала: нам, мол, такая не нужна, которая сына сгубила, а идти ей некуда. Вот и пошла новое место искать.

Местом ее стала теперь деревянная лавка в большой кухне, служившей одновременно и спальней, и гостиной. Как во многих не очень больших и небогатых семьях, в доме Катарины было всего две комнаты: одна жилая, вторая парадная, предназначенная для почетных гостей и «для фасону». В ней стояла деревянная кровать с большой периной и грудой белоснежных подушек, покрытая цветным лоскутным покрывалом, и огромный сундук, в котором хранились еще девичьи бабкины наряды. Часть нарядов пошла в дело: единственное платье Веты, еще то, которое дала ей Хая, совсем истрепалось. Но Вета никак не могла заставить себя снять его – в этом платье она была счастлива с Патриком, это платье помнило его живым. И если бы не уверения Катарины, что обноски не будут порваны на тряпки, а займут место в сундуке, она так бы и ходила, «как оборванка», как в сердцах сказала однажды бабка.

Вставали они до света и ложились рано; топили печь и пекли хлеб, кормили кур, которых было у Катарины аж целых пять штук. Потом Вета прибиралась в комнате, а бабка уходила за водой – эту работу она всегда выполняла сама и гордилась, что в свои годы еще способна удержать полные ведра на коромысле. День проходил в мелких заботах о хлебе насущном, и думать, и вспоминать было некогда.

Вета крутилась по нехитрому хозяйству бабки Катарины, вязала и шила, потихоньку прислушиваясь к тому новому, что происходит внутри нее. Ей казалось, что она попала в другой мир и другую жизнь, и это помогало приглушать постоянную, ноющую, как больной зуб, боль утраты.

Дни были одинаковыми, монотонными и серыми, никакими. Вета терпеливо пережидала пустые часы, занимаясь чем-то необходимым и обыденным, что не имело совершенно никакого значения. День был не настоящий, настоящими были ночи. Ночь – вот единственно реальное время, в котором она оживала и вновь становилась собой.

Ночью приходил Патрик. Живой. Настоящий. Веселый. Садился на край ее постели, смеялся и просил подождать чуть-чуть. Родится малыш, и он заберет их к себе, и они уйдут туда, где их никто не найдет. И пусть Вета не винит себя, она ни в чем не виновата и все сделала правильно, он жив и скоро вернется. Вета смеялась, кивала, и ледяной ком, в который смерзлась ее душа, таял, уступая место облегчению и надежде.

Утром она открывала глаза, и все продолжалось. Серые дни, лед внутри, усталость и безразличие. Поэтому, едва выпадала свободная минутка, Вета пряталась в угол и закрывала глаза, уходила – туда, где Патрик был жив и помнил о ней.

Бабка Катарина сначала поглядывала на свою жилицу с беспокойством, пробовала расспрашивать, что случилось. Вета отговаривалась усталостью. Потом Катарина стала тормошить ее, говоря:

- Не нравишься ты мне, девка. Говори! А ну-ка говори!

- Что говорить, бабушка? – вяло сопротивлялась Вета.

- Что хочешь, то и говори. О муже рассказывай. Он у тебя что, красивый был?

Говорить было больно. Каждое слово царапало душу, как камень с зазубренными краями. Вета не могла и не хотела расстаться даже с крупицей тех воспоминаний, в который Патрик принадлежал ей и только ей; на все попытки бабки она отнекивалась, потом стала зло огрызаться. Но Катарина не унималась, и девушка нехотя цедила сквозь зубы самые мелкие и незначительные подробности: что любил Патрик, как одевался, что предпочитал на обед или на ужин. Рассказывать это было опасно, но бабка, казалось, не замечала откровенного вранья или нестыковок: откуда бы мастеровой умел охотиться или как мог любить зайчатину в белом вине? И вытягивала, вытягивала из девушки все новые крохи, слушала и кивала. В какой-то момент Вета поняла, что ей это нужно, что в рассказах Патрик становится больше живым, чем в ее снах. И говорила уже сама, без понуканий, и улыбалась, вспоминая. А однажды вечером, вдруг запнулась на полуслове, посмотрела на бабку широко раскрытыми, изумленными глазами и прошептала, словно поняла только сейчас: