Гелий Трофимович Рябов

ОТЕЧЕСТВЕННЫЙ КРИМИНАЛЬНЫЙ РОМАН

ALTER EGO[1]

Рожденные в года глухие…

А. Блок

Ах, какой запах на кладбище весной, какой странный, волнующий запах! Это и не тлен вовсе, ничего общего с тленом, но все же нечто печальное и даже гнетущее: коротка жизнь… И дело тут не в крестах и засохших венках с оплывающими надписями на красных лентах и не в облупившихся куполах часовен со сбитыми набок крестами, нет… Только кольнет вдруг печальная мысль — и сразу другая: да ведь этот пряный и терпкий, с химическим привкусом, всего лишь запах черного лака, которым красят ограды по весне…

Печальный обычай: вдруг заполнится пустынное дотоле кладбище черными фигурами, и возникнут аккуратно закрытые баночки из-под варенья или майонеза и новенькие кисти, третьего дня купленные в «Хозяйственном», и вот уже усохшая ручка в синих прожилках (сколь реже — молодая!) трудится у решетки — «вжик-вжик», и исчезает ржавчина до следующей весны…

А надписи? Сколько их тут — от эпитафий в державинском вкусе до новейших: «Спи, родной. Твоя Тутти грустит без тебя». Или социально: «Врач-общественник и член…» — ну и так далее.

О, эти надписи, афористичные, тонкие, сколь много скрыто в них! Всего несколько слов, но каких! Целая жизнь и даже судьба. Вот был человек и оставил по себе память, то ли добрыми делами, то ли злодейством или прекрасными помыслами, и есть чему позавидовать или о чем вздохнуть горько — время-то какое многослойное…

На это кладбище Хожанов приходил по родственной необходимости, здесь были похоронены родители, покоились в стене две маленькие урны из обожженной глины, с прахом, похожим на мелкую, раздробленную гальку (он впервые увидел это очень давно, лет двадцать назад, — разбитое стекло, расколотая надвое урна, с треснувшей фотографии улыбалась совсем еще молодая женщина, и трещина — по смеющимся губам, по улыбке… А выше, ниже, справа и слева — еще и еще, много ликов и лиц, и детские среди них, — исчезая и вновь возникая, и еще — с другими глазами и другими мыслями, но всегда с непреложной сутью: суета сует и всяческая суета…).

Нет, он был не против похорон, не против предания праха земле или даже стене, просто научился понимать: в смерти есть нечто похожее на вечность только для мертвых. Для живых ее нет и не может быть никогда…

…Он неторопливо вышагивал по знакомой тропинке, отмечая новые холмики и кучи засохших венков, новые памятники на примелькавшихся аллеях, — доски из стали или латуни, мраморные плиты, ангелов, позаимствованных с исчезнувших могил, покосившиеся, а то и ушедшие в землю литые ограды XIX века и рядом — современные, сваренные автогеном из толстого железного прута — унылый соцреализм: все линии вертикальны, одна — горизонтальна, калитка — без замка, на проволочке, а площадка — максимально возможная — два на два, уж никак не меньше; запасливые родственники, бросив горсть земли на дорогую утрату, может быть, впервые в жизни начинали вымерять печальное пространство и для себя тоже…

Внезапно запах лака стал сильнее и вдруг сделался невыносимым; Хожанов увидел женщину средних лет в подчеркнуто траурном облачении: прозрачный кружевной платок черного цвета, скорее даже шаль («…гляжу, как безумный, на черную шаль…» — совсем некстати подумал он), элегантное, черное же, пальто подчеркивало тонкую талию и все, что отходило от нее вверх и вниз; рука — белая, с длинными пальцами и рекламно ухоженными ногтями — на секунду замедлила ровное и сильное движение, глаза равнодушно скользнули по Хожанову, и вдруг несколько капель упало на белый кружевной манжет, кокетливо высунувшийся из-под обшлага; незнакомка слегка вскрикнула и взглянула раздраженно: «Что же вы стоите? Вы разве не видите?» — «Конечно, конечно, — опомнился Хожанов, доставая носовой платок. — Позвольте…» Он тщательно вытер кружево, отчего оно мгновенно приобрело землистый, а местами даже антрацитовый оттенок, и растерянно произнес: «Извините, не сообразил». — «Что уж теперь… — махнула рукой. — Спасибо».

Он поклонился, бросив невольный взгляд на талию — уж слишком тонка она была, — и отметил про себя, что незнакомка красива: большие синие глаза, из под платка — черные волосы с отблеском вороненой стали (в его оценке проскользнул некий оружейный оттенок, — видимо, потому, что его всего как год уволили из alma mater «за неразборчивые связи», и этот пресловутый «отблеск» преследовал его, хотя личного оружия у него никогда не было, не полагалось, — так, нечто детское или, скорее, мальчишеское), благородно-розовато-бледная кожа лица, которую во все времена принято было называть «бархатной» (пошлость, конечно, но других слов Хожанов не нашел — по растерянности, наверное), и в довершение всего невольное внимание привлекли огромные бриллиантовые серьги. Он даже спросил, не сдержавшись: «Фианиты?» И она, мгновенно поняв, так же быстро бросила: «Нет». Бриллианты, конечно, мог бы сразу догадаться… Эта глупая мысль вертелась у него в мозгу до тех пор, пока не мелькнула за разросшимся кустом доска с портретом родителей…

Здесь ничего не переменилось: слева хмурился академик Лапченко с орденом на лацкане, так носили до войны, справа — председатель Укоопинсоюза Сивоконев — брыластый, значительный, со значком «За отличную работу в комсомоле», а между ними — папа в военной форме и мама в легком, воздушном платье, которого никогда он на ней не видел или не помнил, может быть… На полочке лежали засохшие цветы, он положил их полгода назад; тогда — в тот хмурый, пасмурный день — вдруг стало невыносимо гадко, тяжело, безысходно даже, в такие минуты его всегда тянуло к ним, на это старинное городское кладбище, полузаброшенное почти… Вот и сегодня потянуло, хотя день был на удивление солнечный, яркий. Цветы… Белые и темно-красные розы, совсем уже потерявшие цвет и рассыпавшиеся, но это было все равно и даже хорошо, потому что по этим останкам определял он, приходила ли сюда она. Если цветы валялись на земле и были старательно и умело растоптаны, значит, была… Ведь приходила всегда с одной-единственной целью: показать, доказать, продемонстрировать, — но все было на месте, добрый знак…

Господи, какая скучная и беспросветная мука… На другой день после увольнения из alma mater она произнесла непримиримо-высоким голосом: «Даю три дня. Если не устроишься — пойду в милицию».

Глупость какая… При чем тут «менты»? Ведь человек рожден свободным. (Он тут же мысленно продолжил расхожий трюизм: а между тем он всюду в оковах.) «И чего ты добьешься?» — «Чего надо, того и добьюсь». Прелестно…

Что произошло, откуда пришла отчужденность, где и когда началось крушение?..

Вспомнил: однажды приехала теща — из далекого провинциального города с патриархальным кержацким укладом, беспробудным пьянством по престольным и советским праздникам, скандалами посреди улицы и сонмом родственников, разбросанных по полям и весям этой горнорудной столицы. А он только что внедрил некое изобретение, за что непосредственный начальник получил простой орден, начальник же вышестоящий — по иерархической лестнице — орден с красивыми накладками, а он — мозг, золотые руки — всего пятьсот рублей. С них даже не удержали подоходного налога. «Награда»… — значительно и сурово проговорила начфин. И тогда он решил — впервые в жизни — подарить странной своей супруге некое украшение (в alma mater украшения не то чтобы преследовались — нет, они просто не поощрялись. В конце концов, те, кто служит великому делу, не должны уходить в бытовизмы и мелкобуржуазное благополучие. Вовремя отдыхать, правильно питаться, иметь качественную, но незаметную в море житейском одежду и — никаких лишних вещей в квартире. Усреднение снаружи и гениальность внутри — вот эталон бытия, быта и прочих атрибутов существования) и практически впервые в жизни зашел в ювелирный магазин на некогда значительной городской улице.

вернуться

1

Alter ego — другое я (лат.).