Изменить стиль страницы

«Нет, она мне не пара, — с горечью думал Андрей, шагая по сухому жнивью. — Куда мне до нее! Она ходит с шелковым бантом в косе, в модном платье, в белых туфельках. — В сердце Андрея на секунду шевельнулась щемящая жалость к себе, к глухой Огнищанке, в которой жили отец, мать, братья, но он поспешил отогнать это чувство и злобно оборвал себя: — Ну и черт с тобой! Тянешься, вахлак, к этой городской барышеньке, а ей на тебя наплевать?! Разве ж она пойдет с тобой, полюбит тебя? Это же белоручка, мамино дите, говорящая кукла!»

Разбрасывая ногами стянутое к меже перекати-поле, Андрей хрипловато шептал все более злые и обидные прозвища, но перед ним вдруг вставали, застилая весь мир, светло-серые спокойные Елины глаза, ее смеющийся рот, темная прядь волос над чистым, высоким лбом, и он умолкал, останавливался и долго стоял так, пораженный и встревоженный.

Солнце садилось все ниже. Длиннее стали тени не тронутых косами жестких кустов татарника. С трубным гоготаньем проплыла над полями стая перелетных гусей. Андрей дошел до опушки леса, прилег, закурил. Непогасшую спичку он бросил рядом, на палую листву, и над подсохшей листвой тотчас же заголубела, потянулась вверх горьковатая струйка дыма. Где-то неподалеку постукивал дятел. Среди ветвей редких дубков тоненько, протяжно тенькала синица.

Андрей слушал негромкие, разрозненные звуки, всматривался в глубокое желто-розовое небо, вдыхал запах дыма, сухой листвы, и неясные, сбивчивые, набегавшие одна на другую мысли волновали его, пугали своей неразрешимой безответностью. «Можно ли знать все, что с тобой будет? И лучше ли будет, если человек станет всезнающим? Или лучше жить так, ничего не зная? И есть ли на свете сила, которая повелевает судьбами людей, или все человеческие судьбы подчинены темному, слепому случаю?»

Он подумал о боге и вспомнил умершего недавно пустопольского священника отца Никанора. Перед смертью старый священник послал в Ржанск письмо, которое было напечатано в газете «Ржанская правда» и о котором сейчас шли разговоры и пересуды по всему уезду. Отец Никанор писал в этом письме: «Полвека служил я богу, но только под конец своей долгой жизни убедился, что бога нет и что своими проповедями о царстве божьем на небесах я лишь отвлекал людей от необходимости добыть человеческое счастье здесь, на прекрасной, многострадальной земле. Отрекаясь поэтому от своего священнического сана, я прошу похоронить меня без обряда. Крест над моей могилой прошу не водружать…»

Точно неведомый берег, над горизонтом встало, вытянулось сиреневое облако, освещенное снизу лучами солнечного заката. Андрей смотрел на это легкое облако и думал: «Старый Никанор прав, ничего там нет, никто оттуда не видит человека, никто не может повелевать им. Человек сам себе хозяин, и то, как он проживет на земле, зависит от него самого».

Андрей поднялся. Отсюда, с вершины холма, на котором желтел редкий лесок, хорошо видна была огнищанская земля — прорезанные Солонцовой балкой узкие, с кривыми межами поля, проселочные дороги с набитыми до блеска колеями, зеленеющие отавой западины, темный след протоптанных скотом тропок, которые петляли по всему жнивью и терялись у самой деревни, сливаясь с бурой, жесткой как камень, неродящей толокой. За шесть лет Андрей успел исходить всю эту землю. С закрытыми глазами он мог пройти по ней и сказать: тут лежат белесые плешины солончаков, там начинается россыпь сусличьих нор, там сходятся две забитые сухим кураем межи, там растет никому не нужный куст колючего шиповника…

Знал Андрей и то, сколько мужицкого пота и крови было пролито на огнищанской кормилице-земле. Если бы имела земля язык, она поведала бы многое: как гнули спину крепостные генерала Зарицкого, продавшего потом землю Рауху; как Франц Раух руками огнищанских мужиков накапливал тут свои богатства; как годами мечтали бедняки огнищане о покупке хотя бы одной десятины земли. И вот Советская власть объявила землю общенародной, безвозмездно раздала ее тем, кто на ней работал. Казалось бы, пришло наконец то счастье, о котором мечтало не одно поколение огнищанских хлеборобов. Но нет! Неполным было это счастье. Исполосованная межами, все еще разодранная на малые клочки земля и сейчас оставалась предметом распрей, драк, и люди обрабатывали ее, кто как умел.

«Нет, нет, — подумал Андрей, — до счастья тут еще далеко, и на каждой десятине огнищанской земли своя счастливая или несчастливая доля: у Терпужного одна, у деда Силыча другая, у Акима Турчака третья…»

Размышления Андрея прервал тревожный лай Кузи. Вдоль лесной опушки, похлопывая лозинкой по голенищам запыленных сапог и ведя в поводу старого гнедого мерина, шел Илья Длугач.

— Здоров будь, избач! — издали закричал он. — Чего это ты? Собаку свою пасешь, что ли?

— Да вот вышел побродить с ружьишком, да так ничего и не встретил, — слегка смущаясь, сказал Андрей.

— Как же так ничего? Я, пока ехал из Пустополья, табунков пять куропаток поднял, пару зайчишек выгнал.

Длугач разнуздал мерина и пошел рядом с Андреем. Старый мерин позвякивал удилами, тянулся, на ходу обкусывал бурьянок у дороги и подолгу жевал, роняя с губ зеленоватую пену.

— Так ты, значит, имеешь думку ехать в город? — спросил Длугач.

— Да, — сказал Андрей. — Давно пора, мне уже девятнадцать исполнилось, а я, кроме коней да плуга, ничего не знаю. Надо учиться.

— Что ж, это дело доброе.

Сбивая лозиной сухие верхушки лебеды, Длугач проговорил задумчиво:

— А меня, брат, никто не учил. Сам до всего дошел. Конечно, грамотность моя не ахти какая, однако в политике я любого за пояс заткну. А почему? Потому что глаз у меня острый, пролетарский, и этим своим глазом я сквозь землю вижу. А тебе, избач, надо подучиться, это правильно.

— Так вы мне дадите командировку в сельскохозяйственный техникум? — спросил Андрей.

Длугач нахмурился:

— А кого мы заместо тебя в избу-читальню поставим? Опять этому дурачку Гаврюшке кланяться станем?

— Зачем же Гаврюшке? Можно Турчака взять. Николая. Он уже почти здоров, припадки у него прекратились, и парень он грамотный.

— Ладно, — сказал Длугач, — командировку мы тебе дадим, только ты мне вперед в одном деле поможешь.

— В каком деле?

Ястребиные глаза Длугача мечтательно сузились.

— Ставок наш надо восстановить, пруд то есть. Ясно? Решение мы принимали на сходке? Принимали. Вот и надо народ на это дело поднять. Погода сейчас стоит ясная, люди все с работой управились. До Октябрьских праздников остались считанные дни. Соберем мы народ, загатим греблю, очистим дно ставка от грязюки, песка туда навезем, вербочки молодые кругом насадим. И дадим мы нашему пруду такое название: Огнищанский пруд имени десятилетия пролетарской революции. Подходяще? А?

— Ничего, — сказал Андрей, — по-моему, подходяще.

Длугач взял его за локоть, заговорил возбужденно:

— Главное, конечно, не в пруде. Главное, брат ты мой, в том, чтобы нам спробовать поработать сообща, всем обществом. Понимаешь? Надо, чтоб люди на этом самом пруде общую силу свою почуяли.

Как будто продолжая те самые мысли, которые только что волновали Андрея на опушке Пенькового леса, Длугач сказал:

— Ведь у нас какая сейчас картина? Каждый хлебороб ковыряется в земле, как жук в навозе, только на свою силенку надеется. А силенка-то не одинаковая. Антон, скажем, Терпужный батрацкими руками, машинами, сытой скотиной, Деньжатами богатство свое множит, а дед Сусак, у которого ничего нету, на такой же земельной норме, как топор, ко Дну идет. Ясно тебе? Вот и нехай наши мужички хотя бы на пруде общую силу свою спробуют и раскинут мозгами: чего лучше?

После этого разговора Андрей трое суток возился в избе-читальне: склеивал большие листы бумаги, разводил краски в стеклянных банках, писал объявления. Ему помогали Роман, Тая, Николай Турчак. Растянув на полу чуть слинявшую полосу кумача и ползая вдоль нее на четвереньках, Андрей написал огромными белыми буквами сочиненный Длугачем призыв: «Пролетарии всех деревень Огнищанского сельсовета, соединяйте свои мозолистые руки для восстановления разрушенного безответственной стихией общественного пруда!»