Речевая способность возвращалась к нему постепенно вместе с мышечными рефлексами. И если последние давали надежду на полное восстановление, то в отношении речи такой надежды почти не осталось. Аболешев словно бы отступил в область бессловесного. Не то, чтобы он совсем не мог высказать какое-то простое суждение, и не то чтобы он утратил какую-то, привитую в детстве, речевую привычку, но он, казалось, совершенно потерял всякий вкус к общению посредством слов. Будто бы травма, нанесенная его речи, захватила и нечто более глубокое и цельное, что подпитывало ее изнутри. Было похоже, что Аболешеву не только физически тяжело двигать языком, сжимать или растягивать губы, произнося какую-то фразу, но, что все эти необходимые для словоизлияния движения сделались ему как-то до отвращения скучны и не нужны, как-то чересчур мучительны, как будто всякий смысл, порождавший их прежде, был совершенно утрачен. И может быть, потому в дни выздоровления так особенно ясно обозначились его неубывающая музыкальность, звуковой голод — внутренняя потребность, которую он пытался, но не мог утолить.
Дальше случилось совсем неожиданное. Как только состояние Павла Всеволодовича позволило ему быть совершенно самостоятельным, он оповестил Жекки о намерении ехать в Москву для продолжения курса у известного ему доктора Облеухова. Жекки была несколько ошарашена таким решением, в особенности тем, что Аболешев не предлагал ехать ей вместе с ним. Конечно, она могла воспринять это, как проявление его излишней деликатности и нежелания вовлекать ее в малоприятные особенности своего лечения. Ему и без того было неловко от доставленных ей хлопот и непрерывного беспокойства. И все же обида превозмогала доводы рассудка. Аболешев категорически воспротивился ее желанию ехать с ним в Москву, и Жекки приняла его отказ, как оскорбление.
Это была их первая серьезная размолвка. Жекки срывалась на крик, убеждая его, что он не смеет так поступать с ней. Аболешев был холодно вежлив и непреклонен. Жекки попробовала разрыдаться. Она знала, что Павел Всеволодович не любит спонтанных эмоций, и рассчитывала, что он откликнется на них вполне определенным образом. В его ледяной броне образуется брешь, и какая-то часть его настоящих чувств все-таки вырвется наружу. Но, утешая ее с той же выверенной холодностью, он почти ничего не сказал, зато позволил себе всего лишь один единственный поцелуй. Короткое пронзительное, как электрический разряд, прикосновение холодных губ к ее соленым от слез губам словно бы сотрясло мироздание, и этого оказалось довольно. Жекки еще злилась и терзалась обидой, а изнутри ее уже окатил такой несокрушимый прилив страсти, что она растерялась. Состоялось нечто вроде примирения. Жекки пришлось уступить. Провожая Аболешева, она потребовала, чтобы он постоянно извещал о себе письмами а, если будет такая необходимость, то и телеграммами.
Так впервые после свадьбы они расстались более, чем на два месяца. Разлука далась Жекки не легко. Если бы у нее не было ежедневных хозяйственных забот, долгих задушевных разговоров с Матвеичем и общения с Серым, то наверняка тоска по Аболешеву довела бы ее до полного нервного истощения. Хуже всего оказалось то, что по возвращении из Москвы Аболешев по-прежнему нуждался в лечении.
Его отлучки в Москву стали регулярными. Затем к ним добавились поездки по делам фабрики Восьмибратова и собственного имения, заложенного в крупном Петербургском банке. Словом, Жекки могла бы посчитать на пальцах одной руки те месяцы в течение года, что они проводили вдвоем. Ссоры из-за этих отъездов тоже стали почти обыденностью. Правда, как будто, благодаря усиленному лечению под руководством доктора Облеухова Аболешеву стало лучше. Приступы страшных конвульсий больше не повторялись.
Наружно Аболешев производил довольно благоприятное впечатление. Только неизменная слабость, тяжелая апатия и глубокая грусть, застывшая в его аквамариновых глазах, напоминали о его нездоровье. В таком состоянии он обыкновенно возвращался после своих поездок: измотанный, бледный, страдающий от ломоты во всем теле. Жекки попыталась с присущей ей запальчивостью воспротивиться подобному самомучительству, однако Аболешев успокоил ее: уж лучше мучиться несколько дней в конце поездки, чем переносить еще худшие страдания месяцами. С этим нельзя было не согласиться. Возвращаясь домой, Аболешев быстро восстанавливался, после чего начинал походить на здорового человека. И так, месяца три — четыре, до того, как ему снова требовалось куда-нибудь ехать.
За последний год к привычным размышлениям Жекки о болезни мужа, к упрекам совести за постоянные срывы и ссоры из-за его поездок, стали все чаще примешиваться ревнивые подозрения.
Она пыталась не давать им ход, но они упрямо возвращались к ней снова, и снова, в конце концов, вытеснив на второй план все прочие рассуждения. «Зачем ему ехать к Восьмибратову, если деньги уже выплачены, а в текстильном деле он разбирается не лучше, чем я в музыке». А эта ужасная записка, выпавшая из кармана его пальто как раз в то время, когда Павлина, чистила господский костюм, а Жекки проходила мимо: «Я смогла достать только две dos. Ждите ровно в восемь». Жаль, что без подписи, а то Жекки заставила бы его поведать об этой таинственной встрече в восемь и о той, что просила его ждать. Жаль еще, что Жекки испытывала какую-то подспудную неприязнь к такого рода подозрениям. Не то она могла бы устроить несколько показательных истерик и заставить Аболешева во всем сознаться.
Только что ей даст его признание? Да, может быть, ему действительно надо время от времени консультироваться с доктором Облеуховым, и, судя по всему, эти консультации он неплохо совмещает с какими-то посторонними визитами. Может быть, он ищет знакомства с другими женщинами потому, что после той ночи дал обещание Жекки не тревожить ее, и с другими у него все как-то иначе? А может быть, он уже нашел ей какую-то постоянную замену, возмещающую утраты, понесенные в официальном браке? Ведь выяснилось же недавно, что у председателя судебной палаты Сомнихина помимо законной жены Елизаветы Антиповны была в Нижеславле вторая, невенчанная, а по сути, тоже жена, подарившая ему троих ребятишек? А чем Аболешев хуже Сомнихина?
Последнее предположение заставило Жекки настолько критично пересмотреть интимную часть отношений с Аболешевым, что она вынудила себя попробовать сломать привычный статус-кво. А вдруг тот единственный раз был просто необъяснимой случайностью и если не избегать этого, а наоборот попробовать еще, все наладится? Она уверила себя, что и Аболешев задумывается о том же, но не решается намекнуть на что-то подобное из-за данного ей слова. Поэтому Жекки посчитала возможным своими силами разрубить Гордиев узел, и однажды поздним вечером сама пришла в комнату Аболешева.
Он испытующе посмотрел на нее, отвернулся и решительно отошел к окну. И так, намеренно стоя спиной, сказал огрубевшим сдавленным голосом: «Нет, Жекки. Этого больше не будет. Возвращайся к себе». Услышав это, она как ошпаренная вылетела из комнаты. Надо же было выставить себя такой… такой никудышной фефелой. И почему раньше в выражении «сгорать от стыда» ей чудился только какой-то метафорический смысл. На самом деле человек вполне может сгореть от стыда. В тот вечер она была тому живым доказательством.
Само собой, после этого ни о каких попытках еще что-то изменить, не могло быть и речи. Но сомнения и тревожные мысли не отпускали ее. И чем дальше Жекки углублялась в поиски ответов, объясняющих поведение мужа, тем однозначнее склонялась к выводу — Аболешев ей изменяет.
Бывали минуты, когда она могла бы с полной уверенностью утверждать это, если бы… Если бы такие крайние, настигавшие ее, приливы отчаяния не перебивали сказанные когда-то Аболешевым слова, всегда взрывавшие ее память ярким слепящим светом: «Что бы потом ни случилось, знай, в этом мире я люблю только тебя, Жекки, люблю и буду любить только тебя». Да он это сказал, словно предвидя будущие размолвки и неизбежные недопонимания. По-другому и быть не могло. В отличие от нее, доверчивой и наивной, вступая в брак, он, наверное, знал, что предстоящий им совместный путь не будет устлан одними розами. После той первой ночи он просил ее верить ему. Жекки закрывала глаза, воображая себе его лицо в ту сокровенную минуту, и как никогда ясно понимала, что обмануть ее способен кто угодно, только не Аболешев. И дело было даже не в словах, а в том, до какой степени, как она чувствовала, неорганична Аболешеву любая ложь, даже самая мелкая. «Нет, он не мог бы меня предать», — уверяла она себя и успокаивалась. Но так как в поведении Павла Всеволодовича с течением времени ничего не менялось, одних успокаивающих воспоминаний становилось недостаточно. Сомнения подкрадывались снова и снова.