Изменить стиль страницы

Лейтенант долго держал Вандину руку. Когда она отошла, много раз козырял. Убедился, что эксцессов не будет; знал, что ему еще долго охранять здесь, на станции; к погрузке в эшелон пленных должны переписать, отделить эсэсовцев, фашистов.

Ванда вернулась к «виллису».

— Почему они смеялись и аплодировали, что ты сказала?

— Подожди. Отчего поляки засмеялись? А-а… Я сказала, что они мечтали дойти до Урала. Мы даем им возможность очутиться дальше — в Сибири.

И я тоже засмеялся — представил, с каким настроением те, кто считал себя властителями мира, будут ехать, считай, из-под самого Берлина в Сибирь.

А Ванда уже о другом — своем, бабском:

— Каким кавалером я обзавелась! Красавец — глаз не оторвать. Персидский принц! Он попросил у меня адрес, и я сказала номер почты. Ты увидел бы вблизи, какие у него усики. Прелесть! Не то что у наших… Шувалов отрастил — и точно по Гоголю: как крысу во рту держит. Противно обедать с ним. А у лейтенанта такие усики — погладить хочется.

— Только погладить? — Кузаев понимал, что Ванда дразнит меня, усмехался и подыгрывал ей: — Но помни, что он, наверное, мусульманин.

— О, я за полчаса перекрещу его в свою веру.

— А какой ты веры?

— Если бы ты знал, какой я веры! Своей. Я основательница ее. Как Магомет, как Христос.

— Надо бы на партбюро спросить про твою веру.

— Товарищ майор! И вы хотите, чтобы я вышла замуж за этого человека? Политсухарь без чувства юмора. Формалист.

Кузаев, довольный, весело смеялся, повернувшись к нам с переднего сиденья. У меня даже шевельнулась ревность, что Ванда так фамильярничает с командиром. Не будь здесь Антонины Федоровны, наверное, ревность была бы нехорошая, а так — неоскорбительная ни для кого из нас троих.

Послав командиров подразделений и штабных офицеров выбирать позиции для батарей и пулеметов, Кузаев ехал искать помещение под штаб дивизиона. Ванду взял за переводчицу. А меня в качестве кого? Загладить вину — смыть осадок моей обиды за свой ночной окрик? Но не было его, осадка. На кузаевский окрик, проборки, на его любимое «разгильдяи» мало кто обижался. Я — никогда. Правда, попадал я под его горячую руку редко. Командир уважал меня, припарками, которые лепил мне Тужников, забавлялся, то поощряя замполита, то подбивая меня на высказывание смелых суждений, даже на несогласие с решениями непосредственного начальника.

Самовольничать в таком городе нельзя, это Кузаев понимал, потому мы искали военную комендатуру. Петляли по узким улицам, по просторным бульварам. Город поражал сохранностью и многолюдством. Людей на улице как на празднике. Ванду восхищало это оживление. А меня удивляла спокойная деловитость горожан. Всего несколько часов назад над головами их пролетели тысячи снарядов, а они — вот так спокойно, будто и не было ничего. Если бы не встреча с пленными, казалось бы, что город освобожден не три недели, а три года назад. Быстро люди умеют налаживать жизнь.

Мы с Вандой говорили об этом, пока командир находился у военного коменданта. Вдруг голова ее склонилась на мое плечо. Девушка уснула. Ночь же не спали. И так приятно было слышать ее тихое дыхание в теплом «виллисе», стоявшем перед величественным зданием с могучими атлантами, держащими на плечах тяжелые балконы. Мне стало жаль атлантов: устали, бедные. Вообще охватила волна доброты и нежности. Ощутил необычное чувство к Ванде, впервые подумав, что за ее острым язычком — чувствительное сердце; она будет заботливой женой, хорошей матерью.

«Окончится война — женюсь на ней», — решил я, боясь пошевелиться, хотя сидеть было неудобно. Пусть поспит. Это так хорошо и символично — охранять сон ребенка, женщины.

Ванда проснулась раньше, чем вернулся Кузаев.

— Я заснула? И знаешь, что мне снилось? Я взлетела в небо. Как птица. Нет. Как ангел…

— Религиозные у тебя сны.

— Не смейся, Павел. Не разрушай мое настроение. Оно такое светлое, праздничное. По-моему, сегодня праздник. Какой? Вы не знаете, Селезнев? — обратилась к водителю, пожилому человеку, относительно пожилому — лет на пятнадцать старше нас.

— Я знаю православные праздники. А тут — католики.

— Вы верите в бога? Селезнев смутился.

— Мама моя верит. Мы и без бога немцев побили. А у них на каждой пряжке написано: «С нами бог». Слышали? Да был бы он, бог, то вас, сатанинское отродье, палачей проклятых, давно испепелил бы огнем, затопил водой. Вы, товарищ младший лейтенант, правильно сказали: хотели к Уралу — топайте дальше, в Сибирь, почистите тайгу, хватите наших морозцев…

Вернулся командир, сел на свое место.

— Направо, Петро, через три квартала налево. А там Ванда будет спрашивать, — посмотрел в бумажку, — улица Словацкого. Комендант предложил нам женский монастырь.

Ванда весело хмыкнула.

— Он такой юморист, комендант?

Но Кузаев не улыбнулся, был сосредоточенно серьезен.

— Монастырь пуст. Прошлой осенью гестапо выявило в монастыре подпольную типографию. Игуменью и еще шестерых мучениц расстреляли во дворе, остальных отправили в концлагерь.

— Вот звери! — возмутился шофер. — А еще кричат «С нами бог!». Нет у вас бога! Нет!

Ванда вздрогнула точно от холода, прижалась ко мне и сжала мне руку так, словно нам сообщили о смерти матерей наших, и она, более стойкая, выдержанная, утешала и меня, и себя.

Комендант дал Кузаеву ключ от узорчатых железных ворот в высокой кирпичной стене.

Вошли в просторный двор, засыпанный слежавшимися под снегом прошлогодними мокрыми листьями. Казалось, с того трагического осеннего дня здесь не ступала нога человека. Потому стало жутко: вокруг большой город, а здесь — безлюдная пустошь, святая нерушимость всего устроенного, досмотренного руками неизвестных служек божьих, что жили, однако, делами земными и боролись с иродом, как умели. Видимо, неплохо умели, раз фашисты так сурово покарали их.

Трехэтажный дом не выглядел мрачно, стародавним, не похож был на монастырь в привычном представлении, у него был совершенно светский вид — широкие окна без решеток; здесь молились те, кого не нужно было запирать.

По ступеням поднялись мы в небольшой сад с густо посаженными вдоль стены вишнями. В центре сада маленькая игрушечная церквушка — часовня-молельня. И тут увидели недавние следы человека: справа от крыльца у стены лежали живые белые цветы, не опаленные ночным морозцем, значит, положенные сегодня утром.

— Их расстреляли здесь, у часовни! — побледнела Ванда и сняла пилотку.

Кузаев тоже снял фуражку. И я. И Селезнев. Постояли молча.

— Смотрите, как побита стена. Их расстреливал целый взвод. Такие страшные были для них эти женщины с крестиками.

Ванда опустилась на колени, чтобы поправить цветы.

— Ой, смотрите, что я нашла! Пуля!

Пуля была из немецкого автомата. Они скосили монашек из автоматов.

Осмотрели дом. Удивились, что нет икон, только небольшой зал расписан картинами на библейские сюжеты.

— Что-то не хочется мне занимать этот монастырь, — сказал Кузаев.

— Почему? — удивилась Ванда. — Боюсь, через неделю-другую появятся хозяйки и не освободить им помещение будет нельзя. Придется переселяться.

— Товарищ майор! Я прошу занять. Только мы не оскверним святого места. Под вашей командой…

— Хитрая вы, Жмур. — Я ведь женщина, товарищ майор. К тому же — полька.

— Все польки такие, как вы?»

— Я их мало видела. Только читала…

— Счастливая была бы нация, будь в ней все такими, как вы, — сказал Кузаев.

Ванда, которую, казалось, ничто не могло сконфузить, обаятельно зарделась от похвалы. Мне хотелось смеяться. Я пошутил:

— Веселая была бы нация.

— Веселая, — серьезно согласился Кузаев, рассматривая распятие Христа. — Так что, расположимся под Христом? Ну ладно, убедили вы меня, молодежь. Поехали, заявим коменданту согласие, а то квартирантов у него хватает и на женский монастырь.

Снова петляя по переулкам, выехали на площадь — центральную, ее окружали красивые сооружения: величественный костел, кафедральный, знакомый Ванде по книгам, древнее здание ратуши. Еще больше удивило многолюдье. Колонны молодежи со знаменами, транспарантами шли в широко открытые ворота проезда под ратушей. Бесконечный ручеек людей, по одному, парами, семьями, с детьми, тек из костела и в костел.