Мы сели. Нестеров набил трубку, и Аленка принесла нам два бокала с коктейлями.
— Сама придумала, — сказала она. — Потом скажете, понравилось ли.
Я отпил глоток. Действительно, коктейль был вкусный, а Нестеров к нему не притронулся, задымил трубкой.
— Это хорошо, что она уже дома, — сказал он. — А то я беспокоился… Почему так: когда сам в море — все нормально, а когда кто-то из близких уходит — тревожно… Ты это заметил?
Но я не стал ему отвечать, я подумал — вот он сидит напротив меня, довольный, счастливый, все горести, что принесла ему разлука, отошли, и теперь у него одна забота: а как там Нина? Но ведь и эта забота может принести радость, а вот с Юрой все иначе, он пережил гораздо больше, а еще предстоит перенести боль и другому человеку — Леше, и неизвестно, чем это кончится. Неужто так всегда — радости одних вырастают на бедах других?
— Мы с тобой давно не разговаривали, — сказал я. — И ты мне ничего не говоришь: как ты относишься к Юре?
Он не ожидал этого. Он был сейчас занят собой, он то и дело вынимал из кармана радиограмму, но тут же свертывал ее, потому что, наверное, знал наизусть.
— К Юре? — переспросил он, выпустил облачко Душистого дыма и, прищурившись, задумался, потом сказал: — Честно говоря, Костя, мне его жалко… Вообще в нем много жалкого… По не это главное.
— А что?
Он опять задумался и, помолчав, сказал:
— Понимаешь, есть вот такие люди… я не знаю, сумею ли я объяснить… которые стараются все делать правильно… очень правильно. Но эта правильность иногда оборачивается пакостью. Мне о нем Нина много рассказывала. Еще про студенческие его годы… Ты вот посмотри, у него каждый шаг вроде бы очень верный. Он и рапорт этот написал, исходя из железного закона. А вот что из этой правильности получилось… Ты понимаешь, о чем я?
— Понимаю, — сказал я. — Но ведь и ты все делаешь правильно.
— Может быть. Но однажды я на этом обжегся… Однажды я понял, что есть такая формальная правильность, которая для успокоения совести существует, а на самом деле она полная дрянь. И, может быть, страшнее ее ничего нет.
— Как же ты это понял?
— Помнишь, я тебе рассказывал, ко мне друг пришел с затонувшего «Урана». Он посидел со мной и извинился, потому что трусом считал меня когда-то и так назвал перед командой… Вот он ушел от меня, и я стал размышлять: все меня сейчас считают правым. Не пошел в море на неверно загруженном пароходе. Это, мол, другим пример. Все так считают… А я все время чувствовал — тут какая-то закорючка. Что-то уж очень мне душу жмет. И он меня, мой друг, сам того не зная, к этой мысли подвигнул… Да, конечно, я прав был, что высказал все напрямую капитану, и что рапорт написал, и в пароходство пожаловался, но… Речь-то о жизни людей шла. Я все это сделал и пошел спать домой, а пароход со смертельной опасностью в море ушел. И вот тут-то мне биться и биться до конца. Хоть в Москву лететь к министру, хоть куда… Вот так, Костенька, я вроде бы нрав… а ведь это правда такая — формальная, что ли… Ее очень легко напоказ выставлять… Если бы я истинно был прав, то люди не погибли бы.
Неторопливо пили пассажиры чай внизу под нами, вели свои спокойные беседы, негромко звучала музыка небольшого оркестра, девушки-официантки разносили бисквиты, а я сидел и думал: это же надо так жестко относиться к себе! Обычно человек находит в душе своей оправдание поступкам — это, как я где-то вычитал, одна из защитных реакций нервной системы, — а Нестеров ищет свою вину там, где вроде бы и нет ее.
— Так ты и ходишь со своей виной? — спросил я.
— Так и хожу.
— Тебе это нужно?
— Нужно… Слушай, Костя, я тебя не заставляю принимать мои мысли. Каждый может размышлять, как хочет. Но для себя я знаю — нельзя цепляться за правила. Ими легче всего прикрываться и, прикрываясь, прослыть правдолюбцем. Недаром ведь кем-то уже сказано: все было по закону, а вышла гадость. Да и когда цепляются только за правила, поневоле приходят к крайностям… Вот от сих до сих. И тут уж забывают, что правила эти существуют, конечно же, ради человеческого блага. Для этого они и были выдуманы. Но крайности тем и отличны, что они заслоняют конечную цель, а выдвигают на первый план иную — соблюдение… Такой путь, Костя, легче, он прямолинеен, но он убивает человека.
— Вот так ты думаешь о Юре? — спросил я.
— Думал, — поправил он.
— Ну, а сейчас?
— А сейчас… — Он улыбнулся и повращал в пальцах стакан с коктейлем. — Поживем — посмотрим… Но его здорово тряхнуло. Когда человек проходит через такое, в нем обязательно что-то должно измениться. — И, сузив глаза, он засмеялся. — Мы же с тобой, Костя, не психологи и не профессора. Мы моряки…
— Ну и что?
— А ничего… Просто в море каждый должен быть перед собой честен.
— А на берегу?
— Мы там мало живем, — снова улыбнулся он.
И вот тут, глядя в его узкие веселые глаза, я спросил:
— А ты женишься на ней?
— Я бы этого хотел, — тотчас ответил он.
— Но ведь и Юрка ее любит, — сказал я. — Он очень сильно ее любит… Может быть, поэтому все и случилось…
— Да, конечно, — согласился Нестеров. — По ведь каждый по-своему борется за любовь.
Пили чай пассажиры. Многих из них я уже знал хорошо, потому что встречался с ними то на палубе, то в салонах, иногда их приводили администраторы на мостик, чтобы показать, как управляется турбоход. Наискосок от меня сидел маленький старик с бородкой клинышком и острыми, развевающимися в обе стороны усами; у него были большие, тронутые желтыми прожилками глаза, но в них еще сохранилось почти детское изумление — он был художник, иногда выходил на палубу с мольбертом и писал странные картины, иссеченные мелкими мазками кисти. Рядом с ним сидел крепкий загорелый человек с седыми баками и тяжелыми складками у глаз — полковник в отставке. Он рассказывал мне, как воевал на Окинаве в составе американских войск, а за ним тесной группой восседали индусы… Они пили чай, эти разные люди, каждый со своей непонятной мне судьбой…
Подбежала Аленка, присела перед нами на корточки.
— Ну как, мальчики, коктейль?
— Очень вкусно, — сказал я.
По она тут же взглянула на стакан Нестерова, увидела, что он так и стоит нетронутым, удивилась:
— Ну, Петя, а ты что?
— Сейчас, сейчас, — сказал он и смутился.
— Вы, наверное, про любовь говорили. Ага? — с любопытством спросила Аленка, сморщив остренький носик.
— Только про нее, — ответил я.
— Ну, мальчики, это нечестно. Я ведь тоже хочу послушать.
— Свою пора заводить, — наставительно сказал Нестеров.
Мы огибали мыс Доброй Надежды. Шторм бушевал в этих краях; огромные антрацитные валы поднимались перед носом парохода, их поверхность рябило множеством мелких воли; вздымаясь вверх, они выбрасывали к низкому, словно покрытому гарью небу рваные струи воды, и те, набрав высоту, обессиленно падали на белые гребни, соединяясь с пеной; вдали грохотало, будто шторм огромной своей силой бился о грудь каменного мыса, — ведь недаром же звали его когда-то мысом Бурь, — и о его уступы разбивалось множество кораблей, идущих под разными флагами.
Ветер выл вокруг парохода, и в вое этом слышались разные голоса: и плач ребенка, и стоны раненых людей, и треск корабельной оснастки, и отдаленный гул канонады, будто все эти звуки хранились, собранные воедино где-то в убежище южноафриканских берегов, а сейчас доносились к нам на устрашение. Вот здесь, в этих водах, я и получил одну из самых печальных вестей, вообще когда-либо полученных мною в дальнем плавании…
Когда в конце дневной вахты на мостик поднялся первый помощник Виктор Степанович, я сразу насторожился. Наверное, он это заметил, тут же постарался сделать все, чтоб я успокоился: подошел к карте, посмотрел на нашу точку, покачал головой, на которой торчал его всегдашний хохолок.
— Ничего штормит, — сказал он. — Так, пожалуй, и к Кейптауну не подойдем… Как?
— Подойдем, — ответил я. — Мы да не подойдем, тогда кто же?