Изменить стиль страницы

Мне стыдно, неловко за мамину несдержанность, за вспышку гнева, но чувство вины мое все растет. Я не шевельнулась, не вступилась за нее, как в Лобетальском погребе, где мамин гнев обрушился на русского солдата, который отнял у старой женщины зубные протезы. Тогда она защитила незнакомую женщину, сейчас ее попытка спасти меня закончилась поражением. Я не допускаю возможности, что гнев ее был вызван любовью.

— Агата, как ты могла нанести мне такой страшный удар? — спрашивает она по-латышски. Она не дает мне ни малейшей возможности проявить преданность ей.

Я не ищу оправдания. Я не спускаю глаз с узора маминого поношенного полотняного платья. Пурпурно-красные ирисы на плечах и груди выгорели, приобрели серый оттенок, но все такие же сочные и яркие в складках юбки. Я изучаю цветы, стараюсь их запомнить. Чувствую, как Джо за моей спиной идет в сторону двери.

Она делает глубокий вдох и выпрямляется, возвышаясь над матерью и мужем, которые держат ее за руки.

— Он ни на что не годен, — говорит мама о Джо. — Он не настоящий американец. Это самое худшее, что может предложить Америка. Злой, хитрый, грубый. И не умен, с тобой и сравнивать нечего. Ты из хорошей семьи. Он никогда не поймет нашу историю. Он слишком ограниченный, чтобы оценить тебя, — губы ее, когда она бросает взгляд на Джо, презрительно кривятся, потом она снова обращается ко мне.

— Ты с ним не будешь счастлива.

— Я знаю.

— А какая у тебя была свадьба? Какая свадьба у тебя могла быть?! — на ее лице мелькнула разочарованно-нежная улыбка. — Я помогла бы тебе умыться, одеться, я бы сшила тебе белое платье, шелковое или льняное. Я купила бы тебе новую рубашку, атласную, с кружевами или вышитую розами. Сестра и бабушка, и я, мы все были бы вместе.

Голос ее прерывается. Мои глаза наполняются слезами. Что бы ни произошло, думаю я, я не должна, ни за что не должна плакать. Иначе нам обеим будет еще тяжелее.

— Какая свадьба у тебя была? — переспрашивает она.

Я не отвечаю. Мы с Джо встретились в холле моего общежития за полчаса до назначенного часа. На мне было выходное черное шерстяное платье, которое натирало мне ключицы, юбка такая узкая, что я еле-еле шла. Пришлось уцепиться за руку Джо.

— У меня для тебя сюрприз, — сказал Джо. Он подвел меня к «кадиллаку», взятому напрокат специально по этому случаю, ему это казалось важным, открыл дверцу:

— Ну, разве не романтично, а? Будет что детям рассказать.

— Я бы постаралась, чтобы день этот был красивым, даже если б ты и выходила замуж за него, — произносит мама, — по крайней мере, остались бы воспоминания. Мы все были бы вместе.

Она внимательно смотрит на меня:

— Кто был с тобой?

Я мотаю головой. Я хочу сказать: «Никого», но это не совсем правда. Джо позвонил своему старому другу по армии. Он и его жена приехали из Форт-Уэйна и пришли в здание суда за пару минут до церемонии, которая длилась сорок пять минут. Я видела их впервые и не знала, о чем с ними разговаривать в гостинице «Van Orman», где Джо для всех посетителей бара выставил угощение. Ко мне подходили, поздравляли, жали руку, один или двое незнакомцев поцеловали меня в щеку.

— Ты не должна была выходить за него замуж. Теперь ты не закончишь университет. Если бы ты закончила университет, ты хотя бы частично восполнила то, что мне пришлось пережить.

Я лишила маму подарка, который единственный для нее что-то значил.

— Каждый день совместной жизни с ним будет для тебя мучением.

Это наполовину предсказание, наполовину проклятье.

— Я знаю, — говорю я. — Пожалуйста, прости меня. — Слова застревают в горле. Но мы хотя бы говорим по-латышски, и наш разговор не задевает Джо.

Если бы помогло, я бросилась бы перед мамой на колени и умоляла простить меня, до тех пор, пока она не простила бы меня и не обняла. Я рассказала бы о своих планах ни за что не бросать учебу, работать от зари до зари, преодолевать любые препятствия, даже если это будет Джо. Я получу образование, чего бы мне это ни стоило.

Но все это бессмысленно. Как если бы попытаться срастить искалеченную множеством плохо сросшихся переломов кость, которая на сей раз ломается навсегда. Последний, открытый перелом не заживет уже никогда.

Мамина черная сумочка неловко качается в ее руке. Она наклоняется подобрать содержимое вперемешку с осколками разбившейся банки: ключи, мелочь, записные книжки и ручки — дешевые вещицы.

— Пожалуйста, прости меня, — говорю я еще раз, когда Джо берет меня за руку.

— Уходим, уходим. С меня хватит.

По лицу мамы вновь пробегает презрительная усмешка, но тут же она сменяется такой безысходностью смирившегося со своим поражением человека, что я, не в силах этого вынести, говорю:

— Да, уходим.

— Уходи, уходи, — произносит мама. — Ты сделала выбор между мной и им, бросила латышей ради американцев, иди, иди с ним.

И когда я медлю, добавляет:

— Ты постелила себе жесткую и узкую постель. Вот и спи в ней.

— Ну, поехали, — торопит Джо. Он крепко держит меня за локоть и ведет к выходу.

Мама, скрестив руки на груди, начинает раскачиваться взад и вперед. Она смотрит мимо меня, смотрит на линию горизонта или туда, где была бы линия горизонта, будь она видна.

Я ставлю ногу за ногу, топчу следы, оставленные ковбойскими сапогами Джо. Я бросила свою мать, я совершила преступление, меня изгнали из латышской общины, я предала самое Латвию.

Когда я почти уже у машины, бабушка кричит мне вслед, называя моим любимым словечком:

— Агаточка, золотко, вернись на минутку.

Я останавливаюсь. Если я еще промедлю, то и это останется позади.

— Возьми, золотко мое, — говорит бабушка и протягивает мне сверток.

Я позволяю вложить его мне в руки.

— Новые простыни, Яша с Зентой прислали на мой день рождения, пусть у тебя хоть что-нибудь будет новое и красивое. Я ими еще не пользовалась.

— Я их взять не могу, — отвечаю механически.

— Возьми, золотко, тебе они нужнее, чем мне. Я и два полотенца положила, из новых, они еще очень хорошие. И синюю миску, мы без нее обойдемся.

— Спасибо, — говорю я.

Бабушка сует руку в карман передника и достает свой маленький красный кошелек для мелочи.

— Вот и это возьми, — говорит она.

— Не возьму. Это все твои деньги, — я знаю, что в нем около пяти долларов бумажками и мелочь, деньги, которые бабушке иногда присылают сыновья. Это бабушкина заначка на подарки и на мелкие удовольствия.

— Бери, — говорит бабушка, — тебе понадобится. Трудно тебе придется в новой жизни, одной в чужой стране, золотко мое.

Я беру кошелек с мелочью, который еще хранит тепло ее рук. Я дрожу. Ноги от холода посинели. Я забыла надеть чулки, и какая-то нитка, свисающая с подола толстой шерстяной юбки, неприятно щекочет голые щиколотки.

— Спасибо, бабуля, — говорю я.

Бабушка вытирает глаза, утопающие в мельчайших морщинках. У нее белый батистовый платочек с вышитыми фиалками.

— Спасибо, — еще раз говорю я. Мне кажется, что сама я никогда больше не смогу плакать.

— Счастливого пути, — говорит бабушка. Она делает попытку застегнуть мое пальто, но я уже спешу вниз по дорожке.

Возле машины я еще раз бросаю взгляд на дом. Бабушка все так же стоит на крыльце, смотрит на меня. Темная фигура отца виднеется в проеме двери, но мамы нет. Она, скорее всего, у себя в комнате, читает или делает вид, что читает, думаю я, садясь в машину к Джо.

А мама в это время кладет лицом вниз на доски, которыми закрыта двойная раковина, мою школьную выпускную фотографию. Потом ей приходит в голову еще кое-что. Она берет пинцет, вытаскивает фотографию из рамки и тщательно рвет ее на мелкие кусочки. Засовывает пустую рамку за сложенную на двойной раковине кипу библиотечных книг.

Снимает туфли, ложится, берет книгу, но в нее не смотрит. Взгляд ее прикован к темному горизонту, он далеко-далеко от дома.