Изменить стиль страницы

Ваксберг Л. И.

Лиля Брик.Жизнь и судьба

С нежной благодарностью моим друзьям, Василию Катаняну и Бенгту Янгфельдту, чей многолетний труд послужил основой для этой книги и чья преданность Лиле Юрьевне Брик вдохновляла меня, когда я ее писал.

ВМЕСТО ВСТУПЛЕНИЯ

Зима 1976 года. Лютый рождественский мороз. В Москве гостит болгарский поэт— из поросли шестидесятников — Любомир Левчев. Мой друг. И — что гораздо важнее — Друг Евгения Евтушенко и Андрея Вознесенского. Увы, Евтушенко в очередном заграничном вояже. Зато Вознесенский в Москве и — надо же, такая удача! — как раз завтра, 23 декабря, дает в Доме актера свой поэтический вечер. Конечно, он ждет нас. Конечно, оставит два кресла в первом ряду, хотя зал, в этом нет никакого сомнения, будет забит до отказа.

Так и есть: зал полон. Но два кресла оставлены. И рядом еще два, пока что пустые, — для каких-то важных особ. На страже стоят сразу две билетерши, отгоняя тех, кому мест не досталось. В зале хлопают: пора начинать. Но уже очевидно: пока почетные гости места не займут, Андрей на сцену не выйдет. «Кто-нибудь из ЦК, — убежден Любомир, примеряя наши реалии на болгарский аршин. — Или министр». «Такие сюда не ходят», — спешу я его успокоить. Любомир непреклонен: «Других не стали бы столько ждать. И не стерегли бы места». Спор бесполезен — надо дождаться.

И вот—движение в зале: «Идут!» Миниатюрную старушку, согнувшуюся под тяжестью похожего на шаль огромного шарфа, поддерживает за локоть не сдавшийся возрасту спутник в старомодных очках, а дорогу к первому ряду им пробивает директор Дома— сам Александр Моисеевич Эскин. Кто-то из публики привстает, чтобы лучше увидеть. Но, увы, гостей, похоже, не знают в лицо, Они не из тех, что мелькают на телеэкранах. Они — совсем из другой эпохи. Живые реликты. «Это тебе не ЦК», — победно говорю я Любомиру. Он не возражает. Он уже понял. Он-то — узнал...

Андрей в особом ударе. Читает стихи, то и дело косясь в нашу сторону. Утонувшая в кресле старушка слушает, чуть вытянув голову и время от времени приставляя ладонь к левому уху. Когда ее высохшая рука тянется вверх, мелькают искорки от камней на перстнях, вспыхивает рубиновым цветом и тотчас же гаснет лак маникюра. Ее близость мешает слушать поэта. Невозможно сосредоточиться. Хочешь не хочешь, а думаешь только о ней. Я чувствую, что, вопреки моей воле, мне интересней не сами стихи, а то, как она им внимает. Как реагирует. Чаще никак. Порой с одобрением. Порой с восхищением. И лишь раз — Андрей прочитал «Долой порнографию духа!» — бурно, неистово: в увядших, казалось, руках нашлись силы для долгих аплодисментов. Позже она скажет: «Это же парафраз Маяковского: «Даешь Революцию Духа!»

Вечер окончен. Нас ведут в директорский кабинет. Шампанское, фрукты, конфеты... На правах хозяина Андрей угощает. Но почетная гостья делает только один глоток. В ее огромных темных глазах неувядающей красоты — печаль и усталость. «Мы только что из Парижа. И прямо сюда... Столько хочется рассказать. Завтра сочельник. Приходите — все вместе. Берите друзей. Больше мы никого не зовем».

У Андрея, я вижу, другие планы. Но может ли он устоять перед молящим взглядом болгарского друга? Завтра его последний вечер в Москве. И другого шанса встретиться с НЕЙ больше не будет.

24 декабря Лютый мороз. Ледяной ветер. В восемь сбор у гостиницы «Будапешт», где живет Любомир. За ним увязался оказавшийся тоже в Москве болгарский литкритик— уж он-то ни за что не упустит подвернувшийся случай: ему все равно, с кем и к кому, лишь бы была знаменитость. У всех в руках хризантемы — лиловые, красные, желтые: других цветов в морозной Москве не нашлось.

Кутузовский проспект— возле гостиницы «Украина». На шестом этаже нас уже ждут. Из прихожей виден накрытый стол, посреди возвышается гигантская редька — такие растут только в Узбекистане.

Лиля Юрьевна отдохнула и теперь благоухает французскими духами. Ухоженное лицо, где морщишь выглядят как искусная графика, кажется творением великого мастера. Ее рыжие волосы, тронутые не скрываемой уже сединой, изумительно сочетаются с темно-карими глазами, серебряной брошью с большим самоцветом посредине, цепочками разноцветных бус и благородно-черным тоном модного платья, для нее сочиненного, ей одной посвященного. В кокетливые сапожки засунуты ноги немыслимой тонкости. Спички — не ноги. Я постыдно ловлю себя на мысли: как им выдержать невесомость даже хрупкого тела? И еще на другой: в каком странном контрасте находится эта хрупкость с сильным и звонким голосом, с богатством его красок — у нее, неотвратимо идущей к девяноста годам.

Двери в комнаты распахнуты настежь. Оттуда, со стен, смотрит на нас молодая Лиля, такая, какой увидели ее Александр Тышлер и Давид Штеренберг. Там же, на стенах, Пикассо и Шагал. Альтман. Якулов. Сарьян. Божественный Пиросмани. Сергей Параджанов. Истинные шедевры — расписные подносы, которые она собирала и с которыми не расставалась даже не в самые лучшие дни.

«За стол! За стол! Адски хочу есть. Ни за кем не буду ухаживать— каждый берет сам». А уж брать-то есть что!.. В Москве тех лет, с пустыми полками магазинов, — просто богатство. Икра, крабы, угри, миноги, заливной судак — память о детстве, копченый язык, колбасы всевозможных сортов... Французский сыр... Марроканские мандарины... «Не стесняйтесь— берите побольше: все из «Березки», я победила».

Впрочем, победа, пожалуй, одержана вовсе не ею. Арагон прислал деньга, но в валютных магазинах продавали только вышедшую из моды одежду и устаревшую бытовую технику. Продуктов, даже и за валюту, едва хватало на иностранцев. Исключение из правил мог допустить только министр внешней торговли. Лиля ему написала — ответа не было полгода. Наконец, позвонил глава Госбанка Алхимов: «Вопрос утрясался... Рад сообщить: вам все-таки разрешили». «Утрясали» на самом верху, не иначе как с Сусловым. Ей-то бы он отказал, но не рискнул дразнить Арагона из-за каких-то миног. Поиздевавшись полгода, решил уступить. «Зато теперь у нас камамбер. И колбаса похожа на колбасу, а не на бумагу из туалета...»

Бокал шампанского — это все, что она может себе позволить. И пилюли из банок, что стоят рядом с ее тарелкой. Лиля Юрьевна глотает их каждые десять минут. Разговор не клеится. Любомир робеет, хотя она ласково зовет его «Люба». Так называемый критик и вовсе помалкивает. Это общество не по нему, хотя он своего добился: попал в дом к знаменитости. Безучастно жует Лилин муж — Василий Абгарович Катанян. Оживляется, когда в моих неумелых руках от ножа остаются вдруг две половинки: «Не обращайте внимания, ему пора на покой. Металл устает так же, как люди».

Лиля вдруг произносит: «Андрюша, вы знаете, в Париже я ожила и— отказалась».— «От чего, Лиля Юрьевна?» — «Неужели не помните? Я же предупредила: вот мы съездим еще раз в Париж, покажу Васе все, что он еще не видел, и, ведь правда, пора на покой. Вдвоем это легче...» — «Не помню, Лиля Юрьевна, и не хочу помнить. Вы же это не всерьез говорили...» — «Еще как всерьез! Вася, ты помнишь наш уговор? — Катанян безучастен. Его кивок почти незаметен, но Лиля воспринимает его как подтверждение. — Вот видите... Но меня окружили в Париже такой любовью, что снова жить захотелось. Дайте-ка мне немного икры».

То и дело Андрей глядит на часы, похоже, у него на этот вечер есть еще и другие планы. «Лиля Юрьевна, нам пора, — вдруг бросает он посреди чьей-то фразы, стараясь не смотреть на Любомира. — Наш болгарский друг — министр, у него сегодня официальный раут».

Наш друг, конечно, не министр, и никакого раута не предвидится, и вообще Любомир с радостью просидел бы здесь до утра. Но не мог же он перечить тому, кто привел его в этот дом.

«Пусть идет, если так, — потерянно говорит Лиля Юрьевна. Только что просветлевший взгляд ее тухнет, да и голос не так уже звонок, как минуту назад. — А вы оставайтесь».