Изменить стиль страницы

Все молчали, потупившись.

Парни молча повернулись и вышли.

Марья Петровна не выдержала и погрозила им вслед своим пухлым дамским кулачком.

— Марья Петровна, не волнуйтесь, — сказал тихо Пантюша, ловя и целуя этот кулачок, — пусть делают… Не будем обострять отношений.

— Да, но ведь это же разрушит всю школу… наши традиции…

— Марья Петровна, милые и дорогие коллеги… не будем падать духом.

И, доведя свой голос до трагического шёпота, Пантюша прошипел:

— У меня есть точнейшие сведения из вполне достоверных источников, что через две недели все кончится… все подмосковные мосты уже минированы, Кремль также… Ну пусть повеселятся две недели…

На мгновение все лица просветлели.

— Па-ни-маю! — сказал математик.

— И я тоже слышала, — подтвердила немка, — про мосты я не слыхала, а что через две недели…

— Да иначе и быть не может, — сказал естественник, — иначе это было бы неестественно…

Раздался звонок.

— Завтракать! — заорал кто-то в коридоре, и сотня ног затопала мгновенно по лестнице.

Преподаватели все как-то тоже рванулись, но тотчас овладели собою и пошли чинно.

— Но что бы мы делали без Пантелеймона Николаевича? — услышал Степан Александрович позади себя голос Марьи Петровны.

— Об этом даже страшно подумать! — отвечал естественник.

А Пантюша шёл, улыбаясь, по лестнице, и со всех сторон пищали тоненькие голоса девочек из школы первой ступени, помещавшейся в одном этаже со столовой.

— Здравствуйте, Пантелеймон Николаевич! Пантелеймон Николаевич, я у вас на будущий год учиться буду! Пантелеймон Николаевич!

А Пантюша шёл, гладя девочек по головкам, трепля их за щёчки.

— Тише, дети мои, тише!

Француз, опередивший всех, имел восторженный вид:

— Господа, сегодня мясной пшённый суп!

То был счастливый миг.

Из мисок шёл пар, нарезанный четвёрками хлеб лежал чудесной грудой на подносе, и вдруг стало уютно и весело, как будто сидели не у окна в казённой гимназической столовой за простым деревянным столом, а в светлом зале былой «Праги», и не пшённый с чёрным хлебом суп ели, а уху из стерлядей с вязиговым из калашного теста растегаем.

Француз вынул из кармана пузырёк и вылил что-то в суп.

— Это что? — удивилась немка.

— Жидкое магги. Сообщает пище здоровую пикантность. Если хотите, могу достать. Такой вот пузырёк — пятьсот рублей. Это мне с моей родины посылают.

— А вы где родились?

— Я родился в Гренобле, но уехал оттуда, когда мне был год. Родиной я считаю Торжок.

— Интересно, когда-нибудь найдут способ жить без еды? — спросила немка у естественника.

— Не думаю, — отвечал тот, и видно было, что мысль эта ему в данный момент неприятна, — к чему лишать человека вкусовых ощущений?

— Чтоб избежать порока жадности, — отвечала немка.

— Есть пороки гораздо более страшные.

— Например?

— Ну, пьянство.

— Ах, это такой ужас!

— Вы знаете, — сказал естественник, — я дожил до шестидесяти лет и не знаю вкуса водки.

Пантюша улыбнулся.

— А я, — сказал он, — должен сознаться, один раз выпил маленькую рюмочку на именинах у тёти. И то не водки, а наливки.

— Алкоголь есть яд! — сказал математик.

— Вино затемняет человеку ум! — подтвердила немка.

— От него все качества, — вздохнула дама из свиты.

Степан Александрович вдруг ясно представил себе запотевшую от холодной водки рюмку. Но в этот день было тяжело даже это чудное видение и как-то сами собой и очень просто выползли у него изо рта слова.

— Для чего люди одурманиваются?

— Есть один ещё более страшный порок, — взволнованно пролаяла старая девица из свиты, — это прелюбодеяние!

— Тише, пожалуйста, — строго сказала Марья Петровна.

— Щёки почтенной девицы, напоминавшие обычно лимон, вдруг стали приближаться к цвету апельсина.

Все потупились, а Пантюша наставительно сказал:

— Апостол Павел советует и не говорить христианам о сих мерзостях!

— Вот это верно, — сказала Марья Петровна, и все поднялись, ибо миски были дочиста вылизаны, а блюдо опустошено.

Поднимаясь по лестнице, Марья Петровна сказала Лососинову:

— Меня просто тронуло, как хорошо Пантелеймон Николаевич знает катехизис.

Степан Александрович что-то промычал. Он, разумеется, не мог сказать ей, что Пантюша из всего катехизиса знал в гимназии наизусть лишь главу о седьмой заповеди, вычеркнутую батюшкой. Это был единственный случай, когда он что-то выучил из интереса к предмету, а не из боязни кола.

В это время Соврищев прошептал ему на ухо:

— Смотри скорей наверх!

Лососинов посмотрел. Хорошенькая ученица Курочкина зачем-то наклонилась, и на её стройных ножках над самыми коленками на миг пролиловели подвязки.

Но зрелище это нисколько не умилило и не растрогало Степана Александровича. Вообще, вследствие ли испуга, причинённого инструктором, или ещё отчего-то, но чувствовал он себя как-то странно.

Сев на окне в учительской, он с некоторым удивлением глядел на преподавателей, продолжавших обсуждать событие… Какая-то мысль, ещё не совсем ясная, медленно созревала в нем… Раздался звонок. Учителя, ёжась от холода и позёвывая после завтрака, пошли на уроки.

Пантюша обычно уходил последним. Почему-то ему казалось, что начальник вообще должен делать все несколько позже подчинённых (по ассоциации с капитаном судна, который спасается последним). Когда они остались вдвоём, Степан Александрович вдруг сказал:

— Пантюша! А ведь это подлость, что мы с тобой делаем.

— То есть? — удивился тот.

— Эти люди относятся к нам серьёзно, эти барышни нам доверяют, думают, что мы можем их чему-то научить, а ведь мы на самом деле только втираем очки. Мы ведь ничего не знаем… Мы не имеем никаких педагогических взглядов, мы не умеем преподавать, ни по-старому, ни по-новому… морально мы представляем из себя чёрт знает что… Человек, который соприкасается с детьми, должен быть чист душою… Это азбука.

— Чушь какая!.. Мне вот недавно рассказывали… Был один педагог старый, которого в округе прозвали даже святым… А когда он умер, у него в столе нашли такие открыточки…

— Ну и гадость! — вскричал Степан Александрович. — Нет, ты, пожалуйста, пойми меня… Весь урок я только думаю о том, как бы увильнуть получше от неожиданного вопроса…

— Велика штука! Я всегда говорю в этих случаях: это не вы меня должны спрашивать, а я вас… И кончено.

— И это гнусно. Ведь их все это в самом деле интересует… Они доверяют мне, я чувствую, что они уважают меня… А я играю перед ними подлейшую комедию.

— Слушай, голубчик, — с некоторым раздражением возразил Пантюша, — да ведь ты всю жизнь играл комедию… Ну для чего ты тогда потащился на фронт?

— Неужели действительно из-за того, что тебе захотелось спасать Россию и облегчать участь солдат? Просто думал прославиться на этом деле… Все равно, кроме своей персоны, ты никогда ничем не интересовался. Отрицал даже одно время существование других людей. Помнишь — селёдкой в меня запустил?.. И все мы так… Ну, сидишь сейчас в школе, имеешь бумажку, завтрак, ну и довольно с тебя…

Степан Александрович был бледен.

— Да, — сказал он, — ты прав. Я всю жизнь играл комедию… Но теперь это пора кончить. Нельзя так жить. Это подло!

Соврищев с презрением поглядел на него.

— Не выдержала интеллигентская душа, — произнёс он, — впрочем, чёрт с тобой!

И ушёл из учительской.

В учительской было довольно холодно.

Степан Александрович дрожал мелкою дрожью… Он пошёл в переднюю и надел шубу. В кармане он нашёл два куска хлеба, завёрнутых в бумажку, — ученицы положили. Эта находка его ещё больше расстроила. В шубе стало немного теплее, и, потираясь щеками о мягкий котиковый воротник, постарался он, хотя бы ради этих двух кусков хлеба, ясно представить себе, в чем задача педагогики. Но ничего не мог себе представить, кроме двухсветного гимназического зала, по которому он бегал некогда весёлый в серой курточке, и ещё швейцара, стоящего со звонком в ожидании надзирателя. Милое детство!