Изменить стиль страницы

— А это далеко? — спросил он, когда они вышли в метель.

— На Земляной вал.

— Такая даль, я не пойду.

— Тебя никто и не просит идти, — нагло отвечал Пантюша. И с некоторой опаской, оглядевшись по сторонам, крикнул: — Извозчик!

Извозчик подкатил с удвоенной лихостью. Они помчались по пустынным улицам. Ехать было удобно и свободно, ибо с тех пор, как трамвайные пути занесло снегом, улицы стали вдвое шире.

Они подъехали к ярко освещённому высокому дому. И когда вошли в подъезд, Степан Александрович на миг как-то утратил ощущение времени. На ярко освещённой лестнице толпились барышни в белых и пёстрых платьях с бантами и при виде Пантюши разразились громом аплодисментов.

— Пантелеймон Николаевич приехал! — закричали звонкие голоса. Кто-то кинулся вверх, вниз, и вообще произошло необыкновенное волнение.

— Вот я привёз вам своего приятеля, — сказал Пантюша голосом доброго наставника.

— Просим, милости просим, — закричали барышни, извиваясь от удовольствия.

Степан Александрович и Пантюша разделись в какой-то каморке, на двери которой висел огромный замок, и затем их повели вверх по лестнице — под звуки доносившегося откуда-то вальса.

В помещении было тепло, светло и по-весёлому шумно.

— А как звали Татьяну по батюшке? — спрашивал идя Пантюша.

— Дмитриевна, Дмитриевна, — закричали все, — мы догадались:

…Дмитрий Ларин,
Господень раб и бригадир,
Под камнем сим вкушает мир.

— А как звали садовника у Лариных?

— Как? Как? Мы не знаем, скажите, скажите!

— Гименей.

— Почему, почему?

— А как же, там сказано:

Судите же какие розы нам заготовил Гименей.

На миг наступило недоуменное молчание, но затем раздался такой взрыв хохота, что у Степана Александровича зачесалась барабанная перепонка.

«Сволочь, ведь это он из „Сатирикона“ вычитал», — подумал Лососинов с негодованием.

Но позади себя он слышал шёпот:

— Какой весёлый этот Пантелеймон Николаевич, какой душка!

Они поднялись на площадку, с которой был вход в зал, где кружились танцующие и гремел рояль.

— Здравствуйте, многоуважаемая Марья Петровна, — сказал Пантюша, целуя руку полной даме в золотых очках, — позвольте вам представить моего друга и коллегу по университету, известного историка Степана Александровича Лососинова.

— Очень, очень рада, — сказала дама, — в наш век учёные люди особенно дороги, пожалуйста, Проходите в зал посмотреть, как веселится наша молодёжь.

Здесь же у двери жались какие-то парни в валенках и подстриженные в скобку.

— Это ученики мещанского училища, с которыми нас соединили, — шепнул Соврищев, — они более для трудовых процессов употребляются.

— Ну-с, — сказал он опять наставническим тоном, — как вы учитесь, я знаю, посмотрю, как вы умеете веселиться.

К нему подбежала очаровательная девица с вызывающими глазками и сказала, волнуясь от радости:

— Можно вас пригласить на вальс?

Другая девица, блондинка, в голубом платье, обратилась с тем же к Степану Александровичу.

Он обнял мягкую голубую материю и, покачавшись, закружился со своей дамой (танцующая девица почитается дамой). Вальс из графа Люксембурга раскатывался по большому двусветному залу. Шуршали ноги, раздавался смех, весёлые возгласы.

Степан Александрович как-то слегка обалдел и не обретал себя.

— Вы какой предмет больше всего любите? — спросил он блондинку, чтобы начать разговор, и почувствовал себя гимназистом.

— Русский язык, — без колебания отвечала блондинка, — мы все обожаем русский язык, потому что его преподаёт Пантелеймон Николаевич, а он такой умный и такой симпатичный, что просто не дождёмся его урока.

Степан Александрович проглотил эту пилюлю.

— Ну, а историю вы любите?

— Ведь вы историк? — вопросом ответила блондинка.

— Да, — пробормотал Степан Александрович, хотя далеко не был в этом уверен.

— Вот если бы вы у нас преподавали историю, я бы её любила, — деликатно ответила девушка, — а сейчас у нас историк очень бестолковый, вон он стоит.

Историк стоял у стены, нахмурившись и опершись указательным пальцем себе в нос.

Степан Александрович вспомнил рассказ Соврищева, но ничего особенного в носе историка не усмотрел.

Вальс замедлился и умолк.

Все окружили немку пианистку, выражая ей свою признательность. А затем все девушки сразу надвинулись на Степана Александровича и сказали: «Пожалуйте чай пить!»

— Нет, нет, — донёсся голос Пантюши, — вы, Марья Петровна, не правы, по-моему, «Слово о полку Игореве» проходить необходимо, но, конечно, если Наркомпрос…

«В этом Наркомпросе все твоё спасение, дурова голова», — подумал Степан Александрович и тут же почувствовал, что ему страшно хочется стать преподавателем в этой тёплой и светлой школе.

«Чёрт его дери, — думал он, — глядя на историка, — пожалуй, он меня самого оставит с носом».

Они пошли в один из классов, где был сервирован чай для учителей, роскошный чай, действительно с белыми печеньями и булками, с мёдом и вареньем и с огромными бутербродами из чёрного хлеба с превосходной паюсной икрой.

У Степана Александровича забила слюна, и он невольно принял участие в расхватывании бутербродов, которым занимались, между прочим, только преподаватели. Девушки забыли о себе, поглощённые величием минуты. (Учитель и вдруг ест бутерброд!) За чаем Степан Александрович имел случай познакомиться со своими будущими товарищами.

Здесь был седой естественник, с лицом древнего мученика, француз, похожий на породистую лошадь, математик печального вида в сюртуке поверх лыжной фуфайки, седая немка, несколько каких-то педагогического вида дам, составлявших свиту начальницы. То была, так сказать, педагогическая аристократия — все старые преподаватели этой гимназии. Отдельной группой держались учителя, присоединённые вместе с мещанским училищем. Среди них был и историк с носом.

Пантюша чувствовал себя как дома. Он, очевидно, усвоил тон любимца начальницы (которая, хотя юридически была уже только учительницей, но фактически вершила всем), весельчака и страшно при этом учёного.

— Да, — говорил он, кушая булочку, — нам, московским филологам, есть что вспомнить. Например, Босилевский — грек. Ка-ак резал! Я просто рот разинул, когда он мне с первого раза «весьма» поставил.

Степана Александровича передёрнуло. Он знал точно, что Соврищев двенадцать раз проваливался у Босилевского и что «у», полученное им наконец, было результатом слёзной мольбы и долгих унижений.

— Положим, я работал, — продолжал Пантюша. — Я бог знает как работал.

— Вы остались при университете? — спросил естественник.

Пантюша усмехнулся:

— У меня с оставлением вышла история. Меня сразу оставили четыре профессора! Пришлось отказаться вообще, чтоб никого не обидеть. И вот вообразите — начал уже писать диссертацию — трах, революция — одна, другая… Крест на учёной карьере. Но ничего…

— А у вас много печатных трудов?

— Трудов много, но… ненапечатанных. Где же я могу печатать?

— Положим.

— Я недавно разбирал свои рукописи, так под конец даже расхохотался. Вот такие груды… О чем только я не писал. О Египте, о Вавилоне, о Мольере, об Альфреде де Виньи, о Пушкине, о Ломоносове, о Руссо…

— А что, — спросил Лососинов, — «Юрий Милославский» не твоё сочинение?

Все удивлённо поглядели на него.

— Это же Загоскина! — сказала Марья Петровна.

Степан Александрович покраснел:

— Я пошутил.

— Да, — продолжал Пантюша, обращаясь к девушкам, — вот, дети мои, берите пример. Учитесь, работайте, обогащайте свой умственный багаж!

— Ничто так не возвышает человека, как наука! — сказал естественник.

— Науки юношей питают.

— Век живи, век учись! — вставила немка.