Изменить стиль страницы

Статья г. Савельева состоит из двух больших фельетонов и переполнена множеством исков обеих сторон, «по каким-либо причинам не желающих продолжать сожительства». Самое уважение, проявляемое судом к раскольничьим бракам и бракам по родительскому благословению, ничуть не меньшее уважения и почитания брака церковного, само по себе свидетельствует о том, что судьи имели уже опыт в решении таких же исков и среди православных крестьян.

Кроме этого предположения, я, по личному опыту, могу свидетельствовать, что в волостных судах просьбы «законных» крестьянских жен об отдельном виде на жительство явление весьма нередкое. По личному опыту, даже и в такой совершенно уже православной среде, как крестьянское население Новгородской губ<ернии>, и то уход жены от мужа, иногда без всяких разрешений, практикуется довольно часто. В зиму 1888 года в той деревеньке, где я по временам бываю, было только две свадьбы (ожидали восемь!), причем мужья были пришлые из других соседних деревень, и обе увезенные в чужие семьи девушки после двух-трех месяцев замужества возвратились к своим родителям, и никакими силами их не могут вернуть к мужьям. У каждой из них по ребенку, но и это не способствует к семейной жизни в подчиненном положении семьям мужей.

Итак, опять-таки своевольство в добрачной юности и, несмотря «на крепость» брачного сожительства, своевольство и в этом, якобы «крепком», браке. Есть ли какое-нибудь соотношение, какая-нибудь связь между добрачным и послебрачным своевольством? Окончился ли гетеризм, или продолжается даже и после брака? И на чем основано своевольство, смелость уходить от мужа, унося с собой ребенка, а иногда и не одного, и почему крестьянская жена крестится на церковь, радуясь, что в «волостном» ей дали отдельную бумагу?

Все эти недоразумения будут для нас понятны, если мы, так сказать, собственными глазами рассмотрим «своевольство молодежи» в его реальном, действительном проявлении и своими глазами увидим также реальные, действительные основания к этому своевольству.

«Во всем Нарымском крае[66] весною, когда снег начнет таять и в полях покажется вода, вокруг почти каждого селения устраиваются несколько винокурен или балаганов из ветвей, иногда крытых соломою, где почти все хозяйки приготовляют для себя вино (самосидка). Туда свозится несколько кадочек и бочек для затора вина, там его затирают, там и гонят. Затерев два пуда, может быть, последней в доме муки, хозяйка проводит в этом балагане по крайней мере три дня и три ночи.

Спать ей, бедной, тут некогда, да притом, откровенно сказать, несмотря на холод, на ветер и прочие неудобства, каждая хозяйка считает это время самым счастливейшим во всем году. Тут к ней приходят соседки и знакомые с пряхами и проводят с ней иногда целый день. Из дома ей приносят дочери чай, сахар, разные печенья. Тут угощает она подруг своих чаем, угощает их вином, еще горячим, и всегда ложкою, а не рюмкою, затем, что вино надобно пробовать часто, чтоб не сделать его уж очень слабым, а поэтому каждая из подруг и сама хозяйка часто пробуют его ложечкой. От этого пробования и хозяйка и подруги всегда навеселе, а другие уже бывают и чересчур веселы. Рассказы, прибаутки, смех почти не прерываются целый день. Перед вечером сюда приходит с работы муж винокурки; он в это время поблизости рубит дрова и всегда „с устатку“ заходит сюда выпить горячего; с ним иногда приходит сосед или приятель, и тому тоже подается водка. Настает ночь, и тогда к винокурке приходит на помощь ее дочь с своими подругами-девушками, чтобы дать матери немножко соснуть и посидеть вместо нее около вина. Они приносят с собою из дома ужин. Затем после ужина сюда собираются молодые ребята поиграть с девками; им тоже подается по чарке. Начинаются веселые разговоры, шутки, прибаутки, деревенские остроты. Хозяйка, утомленная долгою бессонницей, прикурнет где-нибудь в балагане и спит богатырским сном. Ребята начинают заигрывать с девками, огонек курится и освещает очень мало пространства. И что тут делается, только знает темная ночь да сами действующие лица. Действительно, такие таинственные ночи довольно заманчивы для воображения деревенской молодежи, и каждая хозяйка донельзя любит их, по воспоминанию о своем прошлом, как и она проводила некогда подобные ночи на винокурне, а потому я и сказал, что каждая хозяйка почитает это время самым счастливейшим».

То, что автор скрыл в неопределенном выражении — «что тут делается, знает только темная ночь да еще сами действующие лица», очевидно, означает не что иное, как неминуемое «переживание гетеризма по установленному типу». Но почему же состарившейся женщине, к которой в шалаш приходят взрослые уже дочери, нет в жизни лучшего воспоминания, как эти тайны темных ночей? И почему для этих молодых девушек также останутся наилучшими воспоминаниями те же темные ночи и то, что во время их делается молодежью?

Ответ мы находим именно тот, который всего понятнее и приятнее простому смертному: та самая девушка, которая, сделавшись старухой, будет вспоминать девичьи годы и темные ночи, — в 15 лет, то есть именно в те годы, когда она впервые начинает переживать впечатление этих ночей, уже входит во всю хозяйскую и домашнюю работу. Она уже умеет отлично плавать на лодке, умеет жать, косить, метать сено, боронить и даже неводить рыбу; умеет, конечно, и коров подоить, и прясть, шьет рубахи, платья, вяжет чулки. Умеет разными травами красить белую пряденую шерсть, умеет найти эти травы и соткать из этой пряжи для себя юбку с разными цветными клетками. Мало того, сделавшись женой и приняв на свои плечи весь хозяйственный труд, в буквальном смысле,[67]она до старости сохраняет такую силу жизненности, что находит возможным нести этот труд, не теряя веселого настроения духа. Как только утром проводят мужиков на промысел, тотчас являются соседки с прядками на посиденки. Тут пойдет угощение чаем, разговоры, и так продолжается, пока вернутся мужики. Иногда, накормив поскорей мужиков, женщины уходят на новую посиденку, где непременно тоже идет угощение. В рабочую пору посиденки идут с перерывами, а зимой по два раза в день; без посиденок женщину томит тоска, клонит сон, а на посиденках и не дремлется и работа идет скорее.

Все это делает и пятнадцатилетняя девушка, и, следовательно, именно в эти юные годы она так многосторонне оборонена в свободе и самостоятельности своего существования, что ее ничего не стесняет в самых бескорыстных и искренних проявлениях чувства к своему ровеснику-парню, ее будущему мужу.

Вот эта-то возможность жить на белом свете без всякой опеки и попечения и объясняет нам право крестьянской женщины уйти от тирана-мужа, взяв на обе руки по ребенку, объясняет все эти разводы и требования отдельного вида и вообще объясняет стремление не покоряться произволу, не заглушать голоса своей совести, и все потому, что есть золотые руки, которые всё могут сделать и от всего оборонить.

Ответчики*

(Продолжение предыдущего)[68]
1

…Те же самые своевольные, независимые крестьянские женщины обречены на неминуемую гибель, если только, по тем или иным причинам (о причинах будет сказано подробней), будут вынуждены оставить родной дом, деревню и искать хлеба на стороне и в труде по найму.

Ужасное дело о варшавских «детоубийствах» еще не подлежало суждению гласного суда, — но мы уверены, что суд, если и не оставит без наказания женщин, «кормившихся» около «брошенных» детей, то он, несомненно, выяснит те великие неправды современного строя жизни, в котором множество матерей не могут исполнять своих материнских обязанностей и множество детей обречены быть брошенными своими родными матерями.

вернуться

66

«Записки Зап<адно> Сиб<ирского> Отдела имп<ераторского> Геогр<афического> Общ<ества>: „Крестьяне Нарымского края“», ст<атья> Григоровского.

вернуться

67

Мужик Нарымского края ленив и всячески старается увильнуть от трудов в доме и в поле. Чем ходить за сохою да за землею, ему лучшим кажется ходить целый день по лесу, положив на плечо ружье, покуривая трубку, посвистывая да поглядывая по сторонам. Попал зверек — убил, а нет, так и не надо — завтра попадет. Или целый день лежит на берегу реки, в балагане, ест до отвала лучшую рыбу и посмотрит два-три раза ловушку. Чего же лучше? Любо ему такое дело, потому что нет за него ни пред кем отчета; старики не могут спросить: отчего не добыл зверя? Здесь не на пашне, работа не видная, не то что поехал бы за сеном да не привез его. Если же этот промышленник-зверолов, поставив свои клепцы и черканы, добыл десяток-другой белок, с десяток колонков, какую-нибудь лисицу, то уж все семейные считают его настоящим промышленником. Тогда он для дома уже ни за что не нарубит дров, не съездит за сеном, не станет пахать и убегает от всякой домашней работы, под предлогом, что вот тут-то видел зверя (стр. 9). А когда он доживет до сорока лет, так уж окончательно прекращает всякие работы, считая себя стариком, так как дети его женаты и замуж выданы. И вот он начинает жить исключительно в свое удовольствие. Любит он лежать и валяться на перине, которая непременная принадлежность каждого дома и каждого из живущих в нем счастливцев: птичьего пуху тьма! Перины созидают огромнейшие, и вот труженик сорокалетний начинает отдыхать от трудов праведных, любит он на этой перине вдоволь выспаться со своею старухой, которая также полагает, что она старуха (то ли дело, когда она была молода!), и родит, во время отдохновения, иногда до пяти детей (стр. 15).

вернуться

68

Эта заметка написана в самый разгар всеобщего гнева против «варшавских детоубийц». «Женщины Ироды», «Избиение младенцев» — иначе не говорилось в печати о Скублинской и ее зверских злодействах. В конце ноября 1890 г. в Варшаве окончился процесс Скублинской, и общественная совесть чистосердечно сказала об этом деле свое справедливое, даже покаянное слово: «Варшавский дневник», сообщая судебный отчет по делу Скублинской, между прочим замечает: «Скублинская все больше и больше располагает к снисхождению не только жалким видок, частыми слезами и, повидимому, искренностью в показаниях, но и впечатлением, вызванным всем ходом дела, — складывается убеждение, что она совсем не такой изверг, каким представила ее обществу печать, и даже не в такой степени преступна, как ее изображали».