Джек Лондон

Принцесса

В зарослях, непринужденно развалясь около весело горевшего костра, сидел человек. В нем было что-то беззаботное и вместе с тем ужасное. Эта полоса редкого леса между железнодорожной насыпью и речным берегом — излюбленное пристанище бродяг. Но человека, сидевшего у костра, нельзя было назвать бродягой. Он так опустился, что ни один уважающий себя бродяга не сел бы с ним рядом у одного костра. «Кот», только вышедший на «дорогу», — еще присел бы, пожалуй, но и он тотчас ушел бы, раскусив, с кем имеет дело. Даже самые ничтожные подонки и попрошайки, смерив его беглым взглядом, прошли бы мимо. Закоренелый бродяга, пара мелких воришек или малолетняя шпана с «дороги», может быть, и не погнушались бы переворошить его лохмотья, чтобы посмотреть, не завалялся ли там какой-нибудь случайный пенни или цент, и затем, дав хорошего пинка, толкнули бы его в темноту. Даже последний пьянчужка счел бы себя стоящим неизмеримо выше его.

Этот опустившийся бродяга и пропойца настолько утратил уважение к себе, что не мог рассердиться на кого-нибудь, он настолько потерял чувство собственного достоинства, что довольствовался объедками с помойки. Выглядел он действительно ужасно. Ему могло быть и шестьдесят лет и девяносто. На его одежду не польстился бы и старьевщик. Рядом с ним лежал развязанный узел, представлявший собой рваную куртку, из которой виднелась почерневшая от дыма банка из-под томатного сока, пустая искореженная жестянка из-под сгущенного молока, обрезки мяса в коричневой оберточной бумаге — вероятно, подачка какого-нибудь мясника, — морковка, раздавленная колесом фургона, три заплесневелых, гнилых картофелины и, наконец, надкусанная с одного края сдобная булочка, покрытая комками грязи и добытая, очевидно, из канавы.

Лицо этого человека покрывала большая борода, грязно-серая и годами не подстригавшаяся. Вообще-то она, вероятно, была белой, но стояло лето и давно не было дождей, которые могли бы смыть с нее грязь. Можно было подумать, что лицо его в свое время искалечила ручная граната. Нос, деформированный после перелома, был лишен переносицы, одна ноздря, размером с горошину, смотрела вниз, другая — с яйцо воробья, подымалась кверху. Один глаз, нормальной величины, тусклый и мутный, был так сильно навыкате, что, казалось, сейчас выскочит; он слезился обильно и непрерывно, как у старика, другой — чуть побольше, чем глаз белки, — поблескивал, кося в волосатом рубце под обезображенной бровью. К тому же у него не было одной руки.

И все же он не унывал. Единственной рукой бродяга почесывал бок, и на лице его было написано чувственное удовольствие. Он поковырял в объедках, задумался и вытащил из внутреннего кармана куртки двенадцатиунцевую аптечную склянку. В ней находилась бесцветная жидкость, при виде которой его маленький глаз загорелся и стал бегать быстрее. Бродяга взял банку из-под томата, спустился по тропинке к реке и принес в ней мутноватую воду. В жестянке из-под сгущенного молока он приготовил смесь, состоявшую на две трети из жидкости, находившейся в склянке, и на одну треть — из воды. Бесцветная жидкость была аптечным спиртом, который на жаргоне бродяг называется «алки».

Но бродяга не успел выпить свою смесь: его встревожили чьи-то неторопливые шаги со стороны железнодорожной насыпи. Он осторожно поставил банку на землю между ног, накрыл ее шляпой и стал напряженно ждать.

Из мрака появился такой же грязный оборванец, как и он. Ему можно было дать лет пятьдесят, а то и шестьдесят. Он был карикатурно толст. Его буквально распирало во все стороны. Весь он состоял из одних выпуклостей. Шишковатый нос величиной и формой напоминал турнепс. У него были набухшие веки, а голубые глаза таращились, словно собирались выскочить. Одежда на нем трещала во многих местах, не выдерживая толщины его тела. Резинки гетр лопнули под напором жира; ноги от самых икр колонной переходили прямо в ступни. Он тоже был однорукий. На плече у бродяги висел потертый узелок, заскорузлый от грязи последнего ночлега. Толстяк приближался с осторожностью, но, увидев, что человек у костра не представляет опасности, подошел к нему.

— Здорово, дед! — приветливо сказал Толстяк, но внезапно осекся и внимательно посмотрел на зияющую ноздрю старого бродяги. — Скажи-ка, Бородач, как ты защищаешь свою ноздрю от ночной росы?

Бородач пробурчал что-то несвязное и плюнул в огонь, давая понять, что этот вопрос не доставил ему особого удовольствия.

— В самом деле, — хихикнул Толстяк, — ведь так и утонуть можно, если выйдешь в дождь без зонтика!

— Хватит, Толстяк, хватит, — устало пробормотал Бородач, — все равно нового ничего не придумаешь. Даже «быки» угощают меня этим.

— Но выпить, я надеюсь, ты можешь? — Толстяк смягчился и, приглашая Бородача, стал проворно развязывать единственной рукой свой потрепанный заплечный мешок.

Он извлек оттуда двенадцатиунцевую склянку с «алки». Но тут его встревожили чьи-то шаги, послышавшиеся на железнодорожной насыпи. Толстяк поставил склянку на землю между ног и накрыл ее шляпой.

Вновь подошедший кое-чем отличался от них, но был тоже однорук. Отталкивающе мрачный, он вместо приветствия лишь пробурчал что-то невнятное.

Костлявый, тощий, с землистым лицом мертвеца, он напоминал одного из

кошмарных стариков, рожденных воображением Гюстава Дореnote 1 , и вызывал чувство неприязни. Его тонкогубый, беззубый рот походил на шрам, а крупный изогнутый нос смыкался почти вплотную с подбородком и напоминал крючковатый клюв хищной птицы. Его единственная тощая и искривленная рука загибалась наподобие когтя. Серые бусинки-глаза, тусклые и немигающие, были пусты и безжалостны, как гама смерть. В нем чудилось что-то зловещее, может быть, поэтому Бородач и Толстяк инстинктивно подвинулись ближе друг к другу, как бы объединяясь против возможной угрозы, которую они почувствовали в пришельце. Улучив подходящий момент, Бородач украдкой придвинул увесистый камень на случай защиты и прикрыл его рукой. Толстяк сделал то же самое.

Теперь оба они сидели, облизывая пересохшие губы и испытывая неловкость и смущение: страшный пришелец сверлил их своими тусклыми глазами и смотрел то на одного, то на другого, то на приготовленные камни.