Изменить стиль страницы

Портрет Пугачева на военном совете Пушкин дает в окружении соратников из казацких старшин. Пушкин кратко зарисовывает фигуру, позу, кулак, бороду. Черты лица Пугачева разгладились. Теперь уже ясно видно, что они «правильные и довольно приятные». Пушкин подсказал, дал направление, а читатель уже сам ищет причины этой перемены в психологическом состоянии героя.

И так обычно: из пушкинских портретов читатель получает толчок, направление собственным мыслям и сам уже додумывает психологическое состояние героя, проникается его настроением, чувствами.

В следующей картине Пугачев слит со своими товарищами в общем высоком чувстве. Чувство это рождено песней: «Общий высокий тон повести связан с песней. Иногда песни, идущие в эпиграфах, незаметно переходят в текст пушкинской прозы»[218]. Высокое начало повести придает Пугачев своими речами, иносказаниями, поговорками, пересказами сказки, любовью к песне, участием в ее исполнении. Он вносит в повествование стихию высокой народной поэзии, народной речи.

В приведенных выше студентами документах говорилось, что Пугачев с сообщниками «поют бурлацкие песни». Приняв решение идти к Оренбургу, Пугачев обратился к товарищам: «Ну, братцы, затянем‑ка на сон Грядущий мою любимую песенку.

Чумаков! начинай!» Сосед мой затянул тонким голоском заунывную бурлацкую песню, и все подхватили хором:

Не шуми, мати зеленая дубровушка,
Не мешай мне, доброму молодцу, думу думати.

Эта песня, называющаяся в чулковском «Песеннике»[219] разбойничьей и относящаяся по традиции к Ваньке Каину, приведена в повести Пушкина целиком. Пугачев и его товарищи пропели ее от начала до конца. Пушкин называет ее не разбойничьей, а бурлацкой[220]. В–песне говорится о том, что крестьянский сын держал ответ перед государем, как «воровал, с кем разбой держал». Выслушав признание это, «государь–царь» вынес ему приговор:

Я за то тебя, детинушка, пожалую
Среди поля хоромами высокими,
Что двумя ли столбами с перекладиной.

Гринев вспоминает о том, как пели эту песню пугачевцы: «Невозможно рассказать, какое действие произвела на меня эта простонародная песня про виселицу, распеваемая людьми, обреченными виселице. Их грозные лица, стройные голоса, унылое выражение, которое придавали они словам и без того выразительным — все потрясло меня каким‑то пиитическим ужасом» (8, ч. 1; 331).

То, что Пушкин дал возможность своему герою так почувствовать народную песню и людей, поющих ее, свидетельствует, по мнению В. Непомнящего, о высокой оценке Пушкиным Гринева[221].

Портрет Пугачева, когда он остался «глаз на глаз» с Гриневым, очень выразителен: «Несколько минут продолжалось обоюдное наше молчание. Пугачев смотрел на меня пристально, изредка прищуривая левый глаз, с удивительным выражением плутовства и насмешливости. Наконец он засмеялся, и с такою непритворной веселостию, что и я, глядя на него, стал смеяться, сам не зная чему» (8, ч. 1; 331).

Пугачев пристально всматривается в Гринева, старается понять, разгадать его. Когда по навету Швабрина Гринев был приговорен к смерти, Пугачев даже не взглянул на него, не узнал, что именно с этим офицером он встретился во время бурана, не вспомнил и про заячий тулупчик. Сейчас Пугачев хотел постигнуть, что перечувствовал тогда, о чем думал теперь этот человек, приговоренный им к виселице и спасенный им от нее. Выражение «плутовства и насмешливости» на лице Пугачева, вероятно, было рождено тем, что Пугачев чувствовал свою власть над Гриневым, ощущал свою силу и слабость другого. Неожиданно Пугачев расхохотался, и своей непритворной веселостью он заразил Гринева, и тот «стал смеяться, сам не зная чему». Заразительный смех Пугачева прорвал плотину недоверия, сблизил Гринева с Пугачевым. Гринев внутренне получил возможность открыться Пугачеву, говорить с ним прямо о том, как он расценивал все происходящее и будущее. И то, что Гринев был смел и правдив, не испугался виселицы и говорил то, что думал и чувствовал, не только спасло его, но пробудило к нему доброе чувство в душе Пугачева. То, как он хмурится, как одобрительно хлопает Гринева по плечу, когда тот все более открывает свои чувства и отказывается от предложений Пугачева, вызывает в читателях симпатию к этому умному и по–своему глубоко понимающему людей и жизнь человеку. Именно через портрет Пугачева, с помощью его мимики и жестов, мрачного, страшного, лукавого, сверкающего взора Пушкин открывает читателям то, о чем думает, что чувствует этот человек. В портретах Пугачева, созданных Пушкиным, с большой силой проявилось отношение автора к своему герою.

Читатели «Капитанской дочки» ощущают, что искренний заразительный смех Пугачева, его «добрая веселость», по выражению Марины Цветаевой, глубоко симпатичны Пушкину. Пугачев начинает верить Гриневу тогда, когда он не соглашается на предложения Пугачева и проявляет при этом искренность и правдивость. Пушкину удалось показать, как росло внутреннее доверие между двумя этими людьми, и как совсем неожиданно для себя Гринев полюбил Пугачева, проникся симпатией к нему, хотя положение преданного долгу екатерининского офицера мешало этому чувству.

Симпатия к Пугачеву у Пушкина все растет. «Пушкин всем отвращением от Николая I был отброшен к Пугачеву»[222]. Постепенно и сам автор «Капитанской дочки» и его герой все больше привязываются к Пугачеву: «Пушкин Пугачевым зачарован. Ибо, конечно, Пушкин, а не Гринев, за тем застольным пиром был охвачен «пиитическим ужасом»… Да и пиитом‑то Пушкин Гринева, вопреки всякой вероятности, сделал, чтобы теснее отождествить себя с ним»[223]. Завороженность Пушкина Пугачевым М. Цветаева называет «чарой». «В «Капитанской дочке» Пушкин под чару Пугачеву подпал и до последней строки из‑под нее не вышел… И главное, — пишет Цветаева, — (она дана) в его магической внешности, в которую сразу влюбился Пушкин.

Чара — в его черных глазах и черной бороде, чара в его усмешке, чара — в его опасной ласковости, чара — в его напускной важности…»[224]

Есть в отношении Пушкина к Пугачеву и известная доля насмешливости. Она проявляется по поводу принятой Пугачевым на себя роли царственной особы, что, конечно, сковывает самого Пугачева и лишает его обычной непосредственности и живости. Так, при выступлении пугачевцев из Белогорской крепости все ждали выхода Пугачева: «У крыльца комендантского дома казак держал под уздцы прекрасную белую лошадь киргизской породы… Наконец Пугачев вышел из сеней. Народ снял шапки. Пугачев остановился на крыльце, со всеми поздоровался. Один из старшин подал ему мешок с медными деньгами, и он стал их метать пригоршнями. Народ с криком бросился их подбирать, и дело обошлось не без увечья. Пугачева окружали главные из его сообщников» (8, ч. 1; 334).

Характерно, что в такие моменты мы не видим ни лица, ни глаз Пугачева. Они, если можно так сказать, «утоплены» в принятой на себя Пугачевым роли, патриархальных представлениях о царской власти, бытовавших в крестьянстве. Прекрасную белую (обязательно белую!) лошадь, на которой, по наивным понятиям простонародья, должен был ехать царь–батюшка, держит под уздцы простой казак. В эти минуты Пугачев менее всегб непосредствен. Он скован и сам чувствует, что позирует.

Кстати сказать, в лермонтовском «Вадиме», писавшемся одновременно с «Капитанской дочкой», ярко отражены те же наивные, бытовавшие в народе представления о царской власти и ее регалиях. Вот, например, показательная сцена из лермонтовского «Вадима», раскрывающая крестьянскую психологию, отношение простых людей к Пугачеву.

вернуться

218

Шкловский Виктор. Повести о прозе. Размышления и разборы, т. 2. М., 1966, с. 39.

вернуться

219

М. Д. Чулков (1740—1793)—один из первых собирателей русского фольклора, народных песен и обрядов. Его «Собрание разных песен» широко известно.

вернуться

220

В статья В. Непомнящего удачно дается сопоставление пения этой песни караульщиком в разбойничьем лагере Дубровского с исполнением ее пугачевцами. См.: Непомнящий В. Сила взрыва. О пушкинском слове и русской народной поэзии. — «Литература в школе», 1971, № 3, с. 14—24.

вернуться

221

Непомнящий В. Сила взрыва, О пушкинском слове и русской народной поэзии, — Там же, с. 22—23.

вернуться

222

Цветаева Марина. Мой Пушкин. (Пушкин и Пугачев). Вступительная статья Вл. Орлова. Подготовка текста А. Эфрон и А. Саакянц. М 1967. с. 125.

вернуться

223

Цветаева Марина. Мой Пушкин, с. 125.

вернуться

224

Там же, с. 130.