Теодор Драйзер
Статьи и выступления
БЕЙ, БАРАБАН![1]
Из записок покойного Джона Парадизо
Мне уже стукнуло сорок; немалый кусок жизни остался у меня за плечами. Сейчас, впав в нужду, я живу на другом берегу реки, в Нью-Джерси, напротив нижней части Манхэттена, где величественная громада Вулвортского небоскреба дерзко вонзает свой серый шпиль в самую гриву облаков. И хотя мое жилище значительно ближе к этому зданию, чем, скажем, Пятая авеню, однако я — обитатель самой нищей, самой глухой окраины города Нью-Йорка. Мои соседи — преимущественно поляки и венгры; и они говорят на странном жаргоне, которого я не понимаю, а их образ жизни мне, при всей моей бедности, кажется унизительным. У меня, в моей однокомнатной квартирке, из окна которой открывается вид на дровяной склад и на реку за ним, все-таки можно заметить кое-какие попытки человека, живущего духовными интересами, украсить свое жилище, а за стеками дома я не вижу ничего, кроме тяжелого, однообразного, изнурительного труда.
Неподалеку от нашего дома находится церковь — большое желтое здание, возвышающееся над дешевыми дощатыми домишками, разбросанными вдоль грязных немощеных улиц, которыми славятся Нью-Джерси и Хобокен. В этой церкви я, при желании, могу послушать мессу в великолепном исполнении, поглядеть на сверкающие алтари, на многоцветные витражи, на молящихся, что пришли к исповеди и, верные благочестивому обету, ставят свечи перед изображениями святых. А если я отправлюсь туда в воскресенье, чего, признаться, я почти никогда не делаю, то непременно услышу, что есть Христос, который отдал за нас жизнь и был сыном бога-отца, вечно живого и правящего миром ныне и присно и во веки веков.
Я не возражаю против этой доктрины. Ее проповедуют в сотнях тысяч церквей во всех уголках земного шара. Но я принадлежу к разряду тех чудаков, которые не способны прийти ни к какому решению. Я читаю, читаю — почти все, что мне удается достать: книги по истории, философии, политике, искусству. Но я вижу, что один историк противоречит другому, одна философия опровергает другую. Авторы статей занимаются преимущественно тем, что отмечают недостатки и нелепости во всем, что у нас пишут или говорят; романисты, драматурги и авторы мемуаров преподносят нам либо бесчисленные описания разнообразных бедствий, либо весьма нелепые иллюзии относительно жизни, любви, долга, удачи и т. п. А я сижу у себя в комнате и — если у меня есть время — читаю, читаю и дивлюсь.
Ибо, друзья, по профессии я писатель или, по крайней мере, стараюсь им быть. Меж тем, пока я ищу ответа на вопрос, что же такое жизнь, я вожу трамвай за три доллара двадцать центов в день. Довелось мне быть и возчиком, и подручным в лавке у старьевщика, — за что только я не брался, чтобы не умереть с голоду. Красавцем меня не назовешь, и потому, должно быть, женщины не ищут моего общества, — так во всяком случае мне кажется. Короче говоря, я порядком одинок. Признаться вам, я изрядно трушу, когда мне приходится иметь дело с представительницами прекрасного пола. Слегка нахмуренные брови или чуть заметное пренебрежение, и я уже оробел, я уже вернулся к созданным моей мечтой бесчисленным прекрасным женщинам: они улыбаются мне, кивают, виснут на моей руке и шепчут о любви. Но шепот их навевает мне грезы столь восхитительные, столь блаженные, что я, увы, понимаю всю их несбыточность. Итак, в лучшие минуты моей жизни я сижу за столом и пытаюсь писать рассказы, которые, по мнению редакторов, — без сомнения столь же нищих, как я сам, — никому не нужны.
Я скажу вам, что заставляет меня думать, думать и думать: это, во-первых, мое социальное и материальное положение и, во-вторых, разница между моим взглядом на вещи и убеждениями тысяч других уважаемых граждан, которые сумели все для себя решить и которые, по-видимому, находят меня странным, замкнутым, мрачным субъектом, не разделяющим их удовольствий и интересов. Я смотрю на этих людей и думаю: «Ну что ж, слава богу, я, кажется, на них не похож!» — и тут же спрашиваю себя: «А может быть, я не прав? Может быть, я был бы куда счастливее, если бы стал таким, как Джон Спитовеский, или Джейкоб Фейхенфельд, или Вацлав Мелка — мои ближайшие соседи?» Спитовеский (если уж вы позволите мне коснуться личностей) — владелец табачной лавчонки за углом, маленький, грязный, замызганный человечек, который, боюсь, немедленно обратится в бегство, если вы предложите ему помыться. Он вечно курит свои излюбленные сигары по три цента пяток («Флор де Сиссел Грас»), роняя пепел главным образом в пространство между жилетом и серой в полоску рубашкой. Пучки жестких волос, торчащие у него за ушами, как бы посыпаны золотистым нюхательным табаком.
— Мистер Спитовеский, — обратился я к нему на днях. — Читали вы о беспорядках на рудниках в Колорадо?
— Я не читаю газет, — отвечал он, пожав плечами.
— Как? Совсем не читаете? — не успокаивался я.
— Да что в них — вранье одно. Летом иногда просматриваю отчеты о бейсболе.
— Так, так, — сказал я со вздохом. Потом, сам не знаю почему, может быть, потому, что меня все-таки интересуют мои соседи, спросил: — Вы католик?
— Я не принадлежу ни к какой церкви. И в политику тоже не лезу. Есть у нас такие — страсть любят драть глотку насчет политики, а у меня на это времени нет. У меня лавка.
Однако, наблюдая изо дня в день, как он стоит в дверях своей лавчонки, прислонившись к косяку, или сидит перед домом на скамейке, покуривая сигару, в то время как его угрюмая тщедушная жена чистит картофель, шьет или нянчит ребятишек, я никак не могу понять, почему у него «нет времени».
Джейкоб Фейхенфельд и Вацлав Мелка в некотором смысле мои друзья, и я порой завидую им, — тому, что они так на меня не похожи. Первый — мясник, к которому я бегаю за отбивными котлетами и поросячьими ножками для моей квартирной хозяйки, миссис Вскринкуус; второй — содержатель питейного заведения, на окнах которого написано: «Вины, вотка». Джейкоб, как всякий порядочный мясник, — здоровенный, широкоплечий детина. Он окидывает меня сочувственным взглядом, справляясь: «Ну как, вот столько — хватит?» — и тут же добавляет, что у него припасен хороший кусочек свежей печенки или бычьего языка, которые, как известно, очень любит миссис Вскринкуус. Жизненная философия мистера Фейхенфельда неплохо, мне кажется, отражена в следующем любопытном факте: на каждую мою попытку завязать с ним беседу на отвлеченную тему он неизменно, хотя и вполне дружелюбно, отвечает: «А я почем знаю» или: «А я об этом что-то не слыхал».
Однако, если уж искать примеры тупого, безразличного восприятия действительности, то никто, пожалуй, не может в этом смысле перещеголять Вацлава Мелку, счастливого обладателя «Вин и вотки». Летом, в те часы, когда торговля идет не слишком бойко, он тоже появляется порой в дверях своего кабака, чтобы полюбоваться на божий мир. Это темноволосый, темноглазый, смуглый, приземистый человек, поляк по национальности. Голова у него похожа на деревянную, почти плоскую сверху втулку, прочно и довольно ловко вбитую в плечи. У Мелки есть жена — неряшливое, забитое, бессловесное создание — и трое детей, которым эта кабацкая жизнь не приносит, по-видимому, особого вреда. Как-то вечером, скинув пиджак и небрежно облокотившись о липкую стойку, Вацлав Мелка следующим образом сформулировал свои правила морали: не лгать и не красть, когда имеешь дело с друзьями; не убивать и не пускать в ход кулаки… по пустякам; не поддаваться на удочку попов и сестер из Армии спасения, которые вечно суют нос не в свое дело.
— Ты когда-нибудь читаешь книги, Мелка? — спросил я его как-то раз, после того как мы во всех подробностях обсудили последнюю потасовку на нашей улице.
— Читал одну. Про парня, который убил женщину. Теперь мне некогда. Прежде я работал банщиком, тогда времени хватало. Только это давно было. Книги мне ни к чему.
1
Этим очерком открывается одноименный сборник публицистики Драйзера, вышедший в 1920 году. Из этого же сборника взята и статья «О некоторых чертах нашего национального характера».