Изменить стиль страницы

Время остановилось, кончилась на земле жизнь. Вот ей-ей, следователю померещилось, что время пятилось назад, а в мире не осталось ничего, кроме ветра, на который надо было падать, и ног, которые проваливались в снег до колен.

Не было никогда и нигде тротуаров, бетона и стали, электричества, солнца, кинофильмов, кресел, гвоздей и смешной вещи, которая называлась часами. И не существовало человека, который назывался Качушин, так как не могло называться живым человеком существо, все мысли и чувства которого были сосредоточены на ветре, тропинке и ботинках. Качушин как бы растворился в темноте и безвременье; шел так, как, наверное, шагал по пустыне, бесконечной и мертвой, старый, усталый верблюд; может быть, придет к оазису, может быть, нет, безразлично верблюду. Шли секунды, минуты, и постепенно приходило такое чувство, когда остановка чудилась катастрофой. Качушину казалось, что если он перестанет падать на ветер, если ноги не провалятся по колено в снег, то в мире останется только пустота.

– Пришли, парнишша!

Белый, как привидение, участковый прорисовывался в темноте постепенно, громадный и шевелящийся от снега, который кипел вокруг него и на нем. Медленно подходя к Анискину, Качушин как бы собирался по частям: возвращал себе зрение, выволакивал из глубин желания, собирал по мелочам мысли. Когда оказалось, что в мире есть что-то, кроме ветра, тропинки и ботинок, Качушин обнаружил, что стоит возле забора, что сквозь щели его мягко светит окно небольшого дома, остроконечностью крыши и выступающими торцами бревен походившего на терем. Это значило, что они, наконец, пришли на заимку, к дому охотника и рыбака Флегонта Вершкова.

– Добрались, добрались! – подтвердил из темноты и голос участкового.

– Шутка сказать: пять километров! Но Флегонт дома. Сильна метелишша!

Хозяин заимки рыбак и охотник Флегонт Вершков сидел на сапожном стуле посередь комнаты, от стенки к стенке перетянутой бечевкой, на которой болтались большие загнутые крючки. На Вершкове был кожаный фартук, на голове – зимняя шапка, на ногах – громадные бахилы. В комнате оглушающе пахло дегтем, рыбьим жиром, порохом и свежей кожей. Это были как раз те запахи, которыми пахла охота и рыбная ловля, и от них в носу щипало, но запахи были приятны. Под потолком горела керосиновая лампа, освещая неровно углы дома, хозяина и трех собак, лежавших за его спиной.

– Здорово, здорово, Флегонтушка! – поздоровался участковый, входя в комнату. – Ты внимания не держи на то, что я не один. – Он повернулся к Качушину. – Это мой дружок из району. Интересуется насчет охоты и рыбалки.

Эти слова Анискин проговорил быстро, незаметно подмигнул следователю и даже слегка пригородил его спиной от Вершкова. Потом участковый живо снял полушубок и шапку, повесил на деревянный штырь у дверей, хлопотливо пройдя в комнату, сел на боковую лавку.

– Дегтем у тебя, Флегонтушка, вонят, как в москательной лавке, – улыбаясь, сказал он. – Конечно, тебе без дегтю как борову без щетины, но я намедни в магазине был: дегтю нет! Не ты ли его скупил?

– Я! – тоже улыбнувшись, ответил Вершков. – Я, Феденька, хотя деготь нонче не товар. Это раньше им – и телегу, и чирки, и чирий, и плохой бабе ворота! А теперь деготь не товар.

Участковый на глазах следователя Качушина менялся: наплыло на его лицо мудрое философское выражение, крестьянская хитринка и сдержанность застыли в глазах, в фигуре появлялись солидность, основательность. Каждой частицей большого тела, каждым движением, выражением лица походил теперь участковый на рыбака и охотника Флегонта Вершкова. И сидел он на лавке так основательно и прочно, как умеют сидеть только охотники и рыбаки – настоящие мужчины, хозяева жизни, основа основ.

– На рыбаловку ладишься, Флегонтушка? – значительно, вдумчиво спросил участковый. – Думаешь, скоро метелишша-то сбавится?

– А к послезавтраму затихнет, – подумав, ответил Вершков. – Вон и по Белолобому видать, что гулеванье-то кончается. Ты глянь, как он облизывается и как коготь в открытости держит…

Огромный, как теленок, пес Белолобый действительно лизал красным острым языком бурую шерсть на груди, а лапы лежали на полу свободно, с выпущенными, как у кошки, когтями. Рядом с ньюфаундлендом Белолобым лежали лайка и молодая овчарка. Все три собаки сохраняли такую невозмутимость, точно в комнате никого, кроме хозяина, не было, но собачьи глаза зорко следили за пришедшими, двигались понемножку и порой вдруг светились колющим зеленым отблеском. Каждая собака лежала на своем половичке.

– Хорошо возят? – внимательно оглядев собак, спросил Анискин. – Овчарка-то с лайкой не грызутся?

– Чего им грызтися? Собаки грызутся, пока незнакомые, а как признакомятся да поробят вместях, их водой не разольешь.

В заимке было оглушающе тихо: так толсты были ее лиственничные стены, так давил на них бревенчатый нештукатуренный потолок, что ни один звук в дом не проникал. Тишина звенела и покачивалась, тишина желтела и светилась, и Качушин снова почувствовал, что время замерло. Анискин, вдруг заговоривший на чалдонском, местном наречии, крючки самоловов, которыми добывают самую древнюю на земле рыбу – стерлядь, медвежьи и лосиные шкуры на стенах, запах дегтя, звериная настороженность собак, закопченность нештукатуренных стен и трепет фитиля в керосиновой лампе – все делало мир призрачным, словно он снился. И только одно пятно отдохновения, легкости было в комнате – большой и дорогой радиоприемник, стоящий в углу комнаты на низком табурете.

– Флегонт, а Флегонт, – сказал Анискин, – ты, конечно, не любишь, когда к тебе приходит народ, но ты сразу скажи: возьмешь мово дружка на рыбаловку или без внимания оставишь?

Напильник перестал вжикать о металл – это Вершков оторвался от крючков самолова, которые он точил. Он поднял кудрявую голову, большими, черными, открытыми глазами на аскетическом лице внимательно и строго посмотрел на Качушина. Охотник как бы ухватил следователя за воротник куртки, повернул его, висящего в воздухе, перед керосиновой лампой и, усмехнувшись, положил на то место, с которого поднял.

– Не возьму твово дружка на рыбаловку! – ответил Вершков. – Его рыба не примет… Так что ты меня, Федор, извиняй, и вы, товарищ, тоже извиняйте…

Три собаки одновременно вздыбили шерсть на загривках; что-то почуяли они, услышали сквозь толстые стены заимки – поднялись шесть чутких ушей, сверкнули шесть звериных глаз. Затем собаки успокоились.

– Мыши в подполе! – вздохнув, сказал Вершков. – Это, как твои тараканы, Федор, не помыслишь, откудова завелись…

Качушин осторожно пошевелился, опасаясь спугнуть тишину и спокойствие собак, медленным движением положил руки на колени, а ухо повернул туда, где стоял радиоприемник. Из-под блестящего дерева доносился голос: «Большими трудовыми успехами радуют металлурги Запорожья…»

– Значит, не возьмешь мово дружка на рыбаловку и охоту? Не показался он тебе?

– Не показался. Извиняйте!

– Тогда мы пошли! – сказал участковый, поднимаясь. – Ты нас тоже извиняй, что помешали, извиняй.

Когда Анискин, стараясь не скрипеть половицами, пошел к дверям, собаки поднялись с половичков; каждая сделала по шагу вперед, но затем все остановились и сели, высунув языки. Участковый посмотрел на них, улыбнулся отчего-то и спросил:

– Флегонт, а позавчера ночью, когда ты в тайге был, второго выстрела не слыхать было?

Керосиновая лампа висела в центре потолка, сапожный стул стоял посередине пола, и потому лицо охотника виделось так четко, словно его специально осветили; каждая морщинка, каждый мускул были ярко освещены, но Качушин ничего не мог понять по умному и сильному лицу Вершкова: оно было бесстрастно и замкнуто, дремуче и первобытно, как коричневое лицо индейца из куперовского романа.

– Был второй выстрел! – наконец ответил Вершков. – Это обязательно правда, что был второй выстрел.

Участковый все-таки снял со штыря полушубок, держа его в руках, повернулся к охотнику, и собаки приглушенно зарычали. Лениво шагая, поблескивая шерстью на двигающихся мускулах, они подошли к участковому, полуокружив его, сели и опять вывалили жаркие языки. Натасканные на уход незнакомого человека, собаки только и ждали знака хозяина, чтобы, распластавшись в стремительном бесшумном прыжке, броситься на участкового.