Изменить стиль страницы

«Наверно, бред. И губы не остудишь…»

Наверно, бред. И губы не остудишь.
Наверно, ночь. Сознание кусками рви.
Искусство вылезло опять из студий
и поползло околевать в кунсткамеры.
Наверно, так, наверно, так! И сгусток
резиновый, в котором губы вязнут,
был назван тыщи лет назад искусством
и переделан из тоски и вязов.
И бред. Ну да. Больной косматый предок
ревел в ночи, и было это густо
и медленно плеснело. Привкус бреда
три тыщи лет сопутствует искусству.
Но что тебе? Но что тебе? Ты просто
занес за тропик Козерога плечи.
Ты просто болен. Ты огромный остов
и грузный остов грусти человечьей.
Гипертрофия? Или нет гипербол?
Но только так. Едва ли можно строже.
Где ты была? Где ты теперь была,
тоска моя, тоска моя острожная?
Плывешь, плывешь, — увы, теперь недолго,—
бумажной лодкой в медленном пространстве.
И нет причин. И он опять оболган,
ребячий мир, дымок далеких странствий.
Наверно, бред. И заложило уши,
и мир приходит в похоронном плеске.
Наверно, море там. И есть кусочек суши.
Но скучно одному, и поделиться не с кем.
1938

«Поймай это слово…»

Поймай это слово,
        Сожми, сгусти.
Пусти по ветру, как дым.
Поймай и, как бабочку, отпусти
         Свет одинокой звезды.
На маленький миг
Ладони твои
Чужое тепло возьмут.
Счастье всегда достается двоим
И никогда одному.
Июнь 1938

«Девушка взяла в ладони море…»

Девушка взяла в ладони море,
Море испарилось на руках.
Только соль осталась, но на север
Медленные плыли облака.
А когда весенний дождь упал
На сады, на крыши, на посевы,
Капли те бродячие впитал
Белый тополиный корень.
Потому, наверно, ночью длинной
Снится город девушке моей,
Потому от веток тополиных
Пахнет черноморской тишиной.
1938

«Над землей вороний грай…»

Алексею Леонтьеву

Над землей вороний грай,
снег летит густой и липкий,
продолжается игра
барабанщиков на скрипках.
Воробей летит. «Поэт! —
он смеется. — Парень, парень,
ты скрипач, а скрипки нет,
поиграй на барабане».
1938

«И штамп есть штамп…»

И штамп есть штамп.
Но тем и мощен штамп,
что формула — как армия, как штаб,
и в этом злая сила и вина,
что безотказна в действии она.
1939

«В ночи посвистывает…»

В ночи посвистывает:
                           «Грустно, грустно!»
Прохожий простукает список бед.
И только ночные сторожа
                            в тулупах
сидят как дым в печной трубе.
1939

«Прикосновенье многих рук…»

Прикосновенье многих рук
собрав как пошлину, как пени,
хранит ее простой мундштук
следы зубов и нетерпенья.
В хороший час, в спокойный час,
как дань надеждам и поступкам,
как романтический компас
была подарена мне трубка.
Рассчитанная на сто лет,
обугленная и простая,
стареет на моем столе,
седой легендой обрастая.
14 марта 1939

ШУЯ-ЯРВИ

Пока оглохший грузовик
Шофер в сердцах ругает
                                           «лярвой»,
Тоску как хочешь назови.
Я называю —
                            «Шуя-ярви».
Я вышел к озеру.
(Окинь
            и не забудь.)
Леса над ярами.
Густел рассвет.
И рыбаки
Проснулися на Шуя-ярви.
И ни романтики,
Ни бури
Высоких чувств.
Я увидал:
Валун,
Валун, как мамонт, бурый
И первородная вода.
Да шел рассвет седым опальником.
Он с моря шел на материк.
Шофер курил,
Скрипел напильником,
Дорогу в бога материл.
Я вспомнил Тихонова.
Губы
Сухая высушит тоска.
Когда бы смог я по зарубам
Большое слово отыскать.
Здесь в каждом камне онемели
Природы схватки и бои,
Твои тревоги, Вайнемейнен,
И руны древние твои.
А грузовик стоял
И пыльный,
И охромелый, как Тимур,
Пока ребята с лесопильни
Пришли на выручку к нему.
Мы пили чай, пропахший хвоей.
И целых три часа подряд
Я бредил наяву Москвою
И станцией «Охотный ряд».
Была ли в этой хвое сила,
Озерным ветром принесло,
Иль просто в воздухе носилось
И ждало настоящих слов,
Но только вдруг я понял сразу,
Какое счастье мне дано —
Простор
От Коми до Кавказа
Считать родною стороной,
У Черноморья по лиманам
Следить, как звезды проплывут.
И эту ясность пониманья
Обычно гордостью зовут.
Но чай допит.
Уже над ярами
В труде обычном проходил
Обычный день,
Он шел на Ярви,
Как поседелый бригадир.
Март 1939