Изменить стиль страницы

АЛЕКСАНДР ГОЛЕМБА. Я ЧЕЛОВЕК ЭПОХИ МИННЕЗАНГА: СТИХОТВОРЕНИЯ

ВОЛШЕБНЫЙ ФОНАРЬ

«Ах, полвека назад люди были проще...»

Ах, полвека назад люди были проще,
они читали Калинниковские «Мощи»
и Тургенева перелистывали заново,
и Лаврецкого им было искренне жаль,
и еще они почитывали «Новую скрижаль»
Пантелеймона Романова.
В этих книжках размусоливались дуновения и касания,
но всего милее были подробные описания
зыбкой ряби с утра на озерной воде,
отражения солнца в недвижности плеса,
пыли той, что вздымали линейки колеса,
панталон, сюртуков, пиджаков и т. д.
По душе им были издания Маркса (Адольфа)
И Маврикия Осиповича Вольфа,
И особенно Шеллер-Михайлов (титан!).
Это был тех лет наивных времен Голсуорси, –
впрочем лента цвела на Поддубного торсе,
тихо к полюсу брел Гаттерас (капитан!).
Перестали читать мы наивные книжки,
времечко нам не даст передышки,
воздвигая препоны бетонных плотин,
чтоб уж вовсе ничтожный наш съежился шарик, –
но прочли, отыскав философский словарик,
всё, о чем рассуждали Платон и Плотин.
Всё, о чем прошлый век рокотал на гитаре
(о, тогда керосин был еще фотоген ,
ибо свет порождал с некой силой магической…)
и о чем в немудрящей своей бочкотаре,
не найдя человека, грустил Диоген,
сей философ цинический.

ВОЛШЕБНЫЙ ФОНАРЬ

«Волшебный фонарь» – это старое слово,
наивное чудо, которому встарь
мы так удивлялись. Всё в жизни не ново,
не ново и слово «волшебный фонарь».
Вернее, два слова, сплетенные прочно
в случайном единстве понятий и фраз.
И осень. И трубы бурлят водосточно,
и молодость вновь прорезается в нас,
когда сочетаний блаженная сладость
иль ржавой листвы омраченный янтарь,
когда непрестанны, как детская радость,
два дивных понятья — волшебный фонарь!
Здесь всё, что когда-то таила планета
в забывчивый нетелевизорный век:
недвижность в слиянии тени и света
и всё, чем пока еще жив человек.
Здесь горя основа и счастья основа,
осенних прощаний блаженная гарь
и, как обещанье, как музыка слова,
глупейшая штука – волшебный фонарь!

ПОД КРЫЛОМ АИСТИНЫМ

Память в каждом живет человеке
о просторах родимой земли:
украинские чудо-лелеки,
верно, в клювах меня принесли.
И плыла под крылом аистиным
Украина сквозь марево гроз:
– Это что там еще за «людына»?..–
задала она птицам вопрос.
И отчизне ответили птицы,
что пока человек я простой,
что я песням хочу научиться
в упоеньи ее красотой;
и земля задышала как тайна,
а лелеки бросали во тьму:
– Что же, примешь ты хлопца, Украйна?
Отвечала Украйна: – Приму!..
Есть у сердца смешные привычки…
Это было довольно давно, –
отскрипели поповские брички,
пулеметные брички Махно;
стало легче дышать на планете,
с детской жадностью впитывал я
Украины задумчивый ветер
и летучий огонь бытия!
Украина моя золотая,
я вздымался в зенит голубой,
в тяжком «Дугласе» плыл, пролетая,
Украина моя, над тобой.
Я видал твои синие реки,
я прошел по твоим городам,
и о чем гомонили лелеки —
передам твоим струнным ладам.
Не при мне ль зажигала очаг ты
и стирала нашествий следы?
Я видал антрацитные шахты
и скопленья железной руды,
соляные я видывал плиты,
все дары твоей щедрой земли, –
полновесными зернами жита
надо мною созвездья текли!
Украина моя, Украина,
нынче прошлое просится в стих:
снова память встает,
как плотина над рекою свершений твоих.
Слово памяти в песнях окрепло
и гудит о борьбе и любви
и о том, что, как феникс из пепла,
поднялись поселенья твои.
Я люблю твой узорчатый Киев
на днепровском седом берегу,
он похож на сказанье, – какие
с ним сравнить города я могу?
Милый Харьков люблю и Полтаву,
и вишневых садов толчею, –
я люблю твою старую славу,
богатырскую славу твою!
Я люблю твою звучную мову,
свежих губ золотую молву,
изобилия первооснову —
молодую степную траву;
я люблю твое солнце большое,
ветер мира, тепла и жилья:
с перелетной нечуждой душою
прихожу к тебе, родина, я.
Породнившись с твоею судьбою,
молодую встречая зарю,
жизнью всей говорю я с тобою,
верным сердцем с тобой говорю:
так прими эту исповедь сына,
чья навек тебе песня верна, –
Украина моя, Украина,
быстролетного детства страна!

«Деревья черные, как трефы…»

Деревья черные, как трефы.
Земля оголена
на всем пространстве от Мерефы
и до Люботина.
И не с беспечностью Эфеба –
резвясь как зрелый муж,
уже барахтается небо
в глубинах спелых луж.
И мимо зябнущего плеса,
вращаясь на весу,
проциркулируют колеса
локомотива «Су».
Блоха, прикидываясь Дафной,
заполнит зыбкий пруд.
Гудки завязнут в телеграфной
проводке – и замрут.
И над изменчивой личиной
сигнальных фонарей
грачиный гомон и галчиный,
иль галочный скорей.
И пробуждением Деметры
овеян вешний шлях,
замызганные километры
и галька в колеях.
И в неуемность окоема
еще до темноты
вплывут гектары чернозема,
как жирные киты.
Они помчатся в эстафете
за музыкой стиха.
Их прогарпунят на рассвете
кривые лемеха.
И устремляются в кочевья,
сопя, как ламантин,
китообразные деревья.
Мерефа-Люботин.