Изменить стиль страницы

Глава 11

Что написал инженер Михайлов в своих воспоминаниях ради назидания потоллкалл

Всю зиму нас с Маузером мотало по стране. Мы были измучены и истощены. Оправившись от ранений и придя в себя после немыслимых военных походов, мы решили искать спасения от голода на Украине. Отправившись в путь весной, мы очень удачно взяли штурмом александрийский поезд. В ночных сумерках кое-как забрались в вагон и заняли два места в проходе. После станционного шума, сутолоки и суматохи народ в вагоне начал потихоньку подремывать. Задремали и мы с Левкой.

Ночью кто-то наступил мне на руку, и я, вскрикнув спросонья, проснулся. Возле Левки, склонившись в три погибели, стоял черный человек и держал перед его носом зажженную спичку. «Слышь, еврейчик, — сказал он громким шепотом, — опростай местечко для мово командира…» Левка пробормотал что-то и отвернулся. Но человек не отстал, он ласково потрепал Левку по плечу и снова развернул его к себе. Сгоревшая спичка обожгла ему пальцы, он выругался и полез в свой сапог. В свете станционных огней я увидел, как он достал из-за голенища нож и приставил его к Левкиному горлу. «Ну, жидяра, вставай, тебе же говорят», — уже грубо прошипел он, теснее прижимая нож. Я сел на полу, готовый вмешаться, но тут Левка опять что-то пробормотал, повернулся и из-за пазухи у него оглушительно громыхнуло и вспыхнуло, а черный человек без звука повалился прямо на меня. Народ вокруг заполошно повскакивал со своих мест и напрасно, потому что непонятно откуда раздалось еще несколько выстрелов, и едким пороховым дымом заволокло весь вагон. Крики, ругательства и проклятия вскоре стихли, но никто уже не спал, а мы с Левкой, взяв убитого за руки и ноги, кое-как подняли его к окну, сложили в пояснице и выпихнули на железнодорожную насыпь.

Под утро мы опять задремали, но спать так и не пришлось: поезд медленно двигался, по вагонам сновали какие-то люди, обвешанные оружием, раздавались крики и ругательства, кого-то били по морде, кто-то плакал и молил о пощаде, вдалеке слышались артиллерийские раскаты.

Левка толкнул меня локтем в бок и сказал: «Смываемся…». Мы начали потихоньку пробираться к тамбуру, пропихиваясь сквозь плотную толпу людей. Неожиданно перед нами возник розовощекий детина, обтянутый английским френчем, и с загадочностью в голосе проговорил: «Стой, братушки… Чтой-то ваши рожи мне не по нраву… А ну, покажь документик!». Левка, который стоял перед ним первым, пнул детину кулаком в живот, и пока тот, охая, приплясывал на месте, мы рванули к выходу по мешкам и котомкам. На вопли детины сбежались его товарищи, нам заломили руки, Левке досталось рукояткою револьвера по голове, мне просто заехали по морде и поволокли по вагону.

В тамбуре наши захватчики крикнули кому-то: «Подбирай!» и двумя пинками вытолкнули нас наружу. Внизу, под насыпью, мы попали в чьи-то потные руки, нас обшарили, отобрали у Левки оружие, потом некоторое время молча теснили лошадьми, потом, подняв каждого за шиворот и усадив на крупы скакунов впереди себя, тронулись.

Доехав до жилья, спешились возле какого-то куреня; навстречу вышел малорослый мужик, похожий на боровичка, широкоплечий, крепенький, с тупым выражением в лице, низколобый и с маленькими шарящими глазками. Одет он был в трофейное, новое, но мятое и мешковатое, на голове фуражка, через плечо — портупея, на боку огромная деревянная кобура. Посмотрел хитренько и приосанился.

«Вот, батько, петлюровских лазутчиков споймали, — сказал, обращаясь к нему, один из конных. «Давай их до меня», — отвечал тот.

Нас ввели в дом. Внутри стоял обычный крестьянский стол, рядом два резных антикварных стула, видимо, из разграбленной усадьбы; на одном из них восседал за кипой бумаг молодой человек довольно приятнои наружности, пухленькии, маслянистый, похожий на нажравшегося сметаны кота.

«Глянь, Борзых, — сказал, входя следом за нами, тот, кого назвали батьком, — петлюровские шпиёны снизошли до нас, — сподобился я, видать, на старости-то лет».

Мы с Маузером принялись убеждать их, что никакие мы не шпионы, а гражданские люди, сельские учителя, пробираемся, дескать, с голодухи к родственникам в Александрию.

«Никифор Александрович, — сказал Борзых, — ты на рожи-то их глянь — какие же они петлюровцы, тем паче, что вот этот — еврейской национальности, а таких у Петлюры отродясь не водилось». — «И то правда, — отвечал Никифор Александрович, — тока у меня ему не слаще придется, чем даже у Петлюры. Я же его резать таперя буду, кто бы он ни был — петлюровец али белый гвардеец… Не люблю я жидовскую нацию, через их вся безобразия в У крайне. И напрасно ты, Борзых, возражаешь атаману, ты ж столичный хлыщ и не знаешь местности. Тута ежли в лавке человек, то еврей, и кто деньги в рост дает — еврей, а нонче глянь окрест: кто в продотрядах, да в ЧК, кто в ревкомах и в иной местной власти? А на самый верх взгляни! Мабуть, лишь Антонов-Овсеенко москаль. Да и тот, сука, дрочит на меня! Знаешь что, Борзых, кликни мне Юрка Тютюнника, он петлюровских знает, как облупленных. Впрочем, что тут дознаваться, кликни лучше Кухтенко, пущай поставит их к стене». — «Батько, зачем? — сказал Борзых, — что проку от их погибели? Определите их к какому-нибудь стоящему делу, а то дайте мне в подмогу летописи переписывать, чай, думаю, грамотные учителя-то?»

И он хитро нам подмигнул.

«И то, — сказал Никифор Александрович, — дайте жрать и самогону, а этих — мне в сотрапезники. Ежли перепьют меня — быть им живу».

Кликнули людей, нанесли всякой снеди, у нас с Маузером дух захватило, и я ему шепчу: «Левка, конец наш подходит, мы с голодухи его перепить никак не сможем…» — «Врешь, — отвечает Левка, — врешь…»

И начали мы пить. Никифор Александрович опрокинет стопку, и мы не отстаем. Опрокинет две подряд, и мы тем же мигом. Только он не ест почти, а мы налегаем на закуски: картошку, сало, огурцы соленые. Смотрю я на Маузера и думаю: проклинает тебя, знать, твой Бог сейчас. Да жить-то ой как хочется, и не только сало при таком раскладе стрескаешь. Но наблюдаем мы, как Никифор Александрович совеет потихоньку и уже не поспевает за нашими жадными ртами, и промежутки между стопками у него все длиннее, а речи с похвальбою уже, в общем-то, бессвязные, — напротив, все короче, и вот голова батько уже не держится на короткой жилистой шее и, подпираемая кулаками, все норовит скатиться в миску с огурцами, и глаза уже не видят нас, а мы еще ничего, молодчики, держимся еще, — такая в нас жажда жизни, и плещется самогон в сосудах наших колеблющихся тел уже где-то под самым горлом и вот-вот фонтанами вырвется наружу, навстречу нашему мучителю.

А Борзых глядит зорко, чтоб никто не пропускал, а сам не пьет, паскуда, он же приговор будет выносить…

И вот, наконец, падает батько вбок — с антикварного стула под крестьянский стол, и Борзых не успевает его поймать, падает атаман с деревянным стуком, видно, головой о пол ударился, да голове-то ничего, пол скорее проломился б. — и тут же захрапел.

«Виктория», — сказал Маузер и гортанно рыгнул, мучительно скривившись.

Мы с трудом встали из-за стола, поддерживая друг друга, побрели под водительством Борзых в отведенный нам сарай. Я рухнул на солому и, прежде чем окончательно выпасть из сознания, краем глаза успел увидеть, как, скорчившись в углу, трубным гласом ревет бедный Маузер, изрыгая все выпитое и съеденное. «А твой Бог все видел», — промелькнуло в моей мутной голове, и я умер на ближайшие сутки.

А потом, когда все прочухались, батько вновь позвал нас пред свои грозны очи и говорит: «Вы, я чаю, мыслите, что я вам сей миг дам хлеба на дорожку и отправлю восвояси? Ан нет, хлопцы, — снова будете со мной за свою жизню спорить, — хочу за мой давешний позор поквитаться. Возьмем завтра поутру оружию да пойдем к дувалу стрелять по меткам. Ежли перестреляете меня, — быть вам живу, ежели нет — значит, не судьба». И пошел, напевая песню про гарну дивчину.