Изменить стиль страницы

Сорокин был человеком авантюрным, склонным к аффектам, вспыльчивым и злопамятным, он не терпел возражений и имел привычку любыми средствами добиваться своего. Матвеев же, отстаивая свою точку зрения, полез на рожон, и главком, недолго думая, арестовал его, обвинил в невыполнении приказов и тут же расстрелял по закону войны — без следствия и суда…

После этого Сорокину уже никто не мешал, руки у него были развязаны и он начал переформировку войск. К Невинномысской по железной дороге была быстро переброшена Таманская армия; наш маленький отряд к тому времени влился в состав десятой колонны сорокинцев, со мной были комиссар Маузер, одноглазый Глызин, рассудительный Саломаткин и еще с десяток бойцов гнатюковского отряда.

Ставропольский поход был походом каторжан. Мы шли голодные, оборванные, полные безумной злобы. Небывало ранние холода терзали нас. Я с ужасом думал о неотвратимом штурме. Подметки моих башмаков были подвязаны кожаными шнурками, нарезанными из портупеи Маузера, и чавкали по дороге в оттепельной грязи. Перед выступлением нам выдали патроны — по две дюжины на брата и по куску задубевшего черного хлеба. Подсумки у всех были почти пусты. Меня позорно терзал темный животный страх. Из Пятигорска каким-то образом докатилось: Сорокин совсем обезумел, произвел аресты среди руководства Северо-Кавказской республики, крайкома РКПб и даже PB С, более того — многих арестованных поставил к стенке, полагая свои приказы юридически неоспоримыми. Что это — измена? — думал я. Если так, то штурм Ставрополя может оказаться ловушкой, мышеловкой. Добровольцы сожрут Таманскую армию. Сорокин убрал Матвеева, избавился от оппонентов, которые могли воспрепятствовать этой авантюре, и посылает таманцев на заклание, на бойню… Сорокин есть агент Деникина. Мы идем за своею смертью…

На привале я подошел к Левке и высказал ему свои сомнения. Маузер буквально зашипел от ярости.

— Контрреволюцию разводишь, гляди, Михайлов, — доложу, кому следует…

Двадцать девятого октября поздно ночью мы подошли к Ставрополю. Бойцы думали о передышке, но приказ был неумолим: штурм.

Атака была неожиданной и молниеносной; ворвавшись в город на последних патронах, мы бились штыками и прикладами. В самом начале штурма, еще на окраинах города меня ранило, я свалился под забором маленького бревенчатого домика и, видимо, потеряв много крови, впал в беспамятство. До рассвета я пролежал на холодной жесткой земле, а утром в мутных морозных сумерках, когда город был взят, по переулкам прошли озлобленные победители, подбирая своих раненых и добивая врагов. Меня пнули сапогом, потом, нагнувшись, послушали дыхание, и, устало матерясь, кто-то взвалил меня на просевшие, пахнувшие гарью плечи.

Как я узнал много позже, после сумасшедшей череды событий, через день после штурма в городе появился Сорокин и его тотчас арестовали.

Несмотря на очевидную победу, никто не ощущал воодушевления, напротив, бойцы были полны тягостных предчувствий.

Видимая жизнь шла обычным чередом, но командиров уже никто не слушал, процветали мародерство, насилие и пьянство. Вскоре все узнали об убийстве Сорокина; ему не простили ни Матвеева, ни членов РВС. В войсках не понимали, что происходит, боялись всего и всех — своих комиссаров, деникинцев, алексеевцев.

Пока Таманская армия, пребывавшая без верховного командования в полной растерянности, упивалась самогоном, под Армавиром объявился полковник Шкуро, который собрал четырнадцать кавалерийских полков и взорвал фронт. Молниеносный рейд его конницы закрыл для красных сообщение с Пятигорском и блокировал Ставрополь. Отсидеться в городе, ожидая подмоги, было невозможно. Таманцам оставалось только одно — прорыв блокады. Матвеев оказался прав — после тяжелых боев и больших потерь, без продовольствия и зимнего обмундирования, с огромным количеством раненых остатки таманцев и сорокинцев оказались в безводной степи, на бездорожье, среди осенних хлябей. Конница Шкуро трепала наши аръергарды, вспыхнули эпидемии тифа и цинги, бойцы валились в черную замерзающую грязь и не могли, не желали идти вперед…

Призрак Сорокина с налитыми кровью глазами стоял над погибающей армией и злобно ухмылялся…

Я был в сознании и уже равнодушно думал, что это — мои последние дни, меня трепала лихорадка, пробитое пулей плечо распухло и горело. Мое безвольное тело тащил на себе Аевка Маузер, он плакал и ругался последними словами, не щадя ни мать, ни Бога, ни предателей-командиров. Временами я валился в пустоту бессознания, и тогда сквозь бредовые видения проступал перед моими незрячими глазами облик Господа, плывущего на облаках. Он скорбно улыбался и манил меня своими заскорузлыми пальцами с грязными ногтями…

Глава 3

Что сказал Дллитрий Алексеевич Крыщук доктору Гурфинкелю в Спецсанатории для ветеранов труда и ударников соцсоревнований

Как хорошо двигались мои дела; и после всех ошибок молодости, которые на поверку оказались не ошибками, а испытательными вехами и мерилом моей воли, после всех этих якобы ошибок я начал забираться выше и нередко по чужим затылкам и по спинам, причем кое-кто сам свои раскляченные лопатки подставлял, — забирался выше, выше, боялись меня больше, больше; а началось-то все с чего? — с черемухового запаха, с какой-то Гали, размазанной мною по кафелю подъезда, с подружки ее Лёки, нынешней моей жены, впрочем, не моей, а общей, очень быстро ставшей предметом коллективного использования. Я ей говорил: «Ты словно туалетная бумага в сортирах Спецучреждения». А она мне: «Какой же ты неблагодарный, ведь кругом люди пропадают! И я всегда могу замолвить за тебя словечко, вот хоть товарищ генерал, уж он-то тебя сильно отличает». Что есть, то есть, генерал Ларионов уже дважды говорил: «Надо Крыщука к ордену представить, ибо это есть ценнейший кадр нашей охранительной системы, и то, что ему удалось сделать одному, не поднимет и десяток иных менее радивых служащих». И генерал, и все иные, кто только пригублял из моего стакана, имеют особое ко мне расположение, а как Кулик ко мне переменился! Бывало, я ему помогал в оперативных разработках, а нынче он мне помогает — на очень выгодных условиях, но я-то помню все, ничего не забыл и на него у меня уже давно папочка сготовлена. А пока мы очень дружим, и дружба эта скреплена кровью моего батяньки.

И вот, будто не желая забывать это кровное родство, посылает мне Кулик как-то записочку: «Дорогой мой Митя, друг и соратник по бескомпромиссной борьбе с вражескими гнидами, имею сообщить тебе следующее сообщение; как ты являешься суровым, но справедливым карающим мечом нашей революции, так тебе дадено в руки много власти и возможностев относительно подонков рода человеческого. Особливо ценные поступили в мои руки сведения на некого Михайлова, из них можно сделать сильную громкость на всю страну, и выгода наша с тобою может обозначиться от этой громкости в виде немалых поощрительных предметов, начиная от новых знаков на петлицах и кончая, быть может, персональными авто. Хотел было я себе забрать тоего Михайлова, да дай, думаю, поделюсь с другом избытком славы и призов, ведь мы с тобой обои должники друг дружке. Ты, думаю, получше моего распутаешь хитросплетения клубка враждебных намерений, ибо ты такой скрупулезный дознаватель, что даже и мне далеко до тебя. Как будешь в области, заходь ко мне, почайкуем с рафинадом, — знатный рафинад нынче отоварили в распреде, — и еще печенье «Солнечное», названное по светилу, облучающему нашу славную Отчизну. Передай мои приветы своей законной жёнке Лёке, достойной боевой подруге такого замечательного рыцаря. С коммунистическим приветом до тебя, твой верный друг Мирон Кузьмич Кулик. Такого-то числа, месяца и года. А далее смотри приложенье на семи листах: “Оперативные данные на главного инженера отдела строительства дорог Автодорожного НИИ Михайлова Владимира Михайловича, 1907 года, русского, беспартийного, проживающего по адресу такому-то”. Еще привет и пожелание разоблачения уже уличенного во многих преступлениях шакала».