Изменить стиль страницы

— Гнатюка одного надо положить, — сказал комиссар.

Тронул паренька за плечо:

— Эй, товарищ…

Паренек боднул Гнатюка головою в спину.

— Кончился, — сказал кто-то рядом.

Гнатюк клацал зубами. Прозрачные бородавки пота дрожали на его висках.

— Милай, — сказал Глызин, — похужело тебе, я чаю… Попа бы ему, товарищ комиссар, он ведь крест носит.

— Ничего, переможется, — отвечал Маузер, — а попа к богомольным старухам надо или к бабам на сносях. Не наше это дело — Бога искать. Красный командир в революцию верует, в вождей ее, а нам товарищ Троцкий умирать заказал, так посему и быть — не умрет Гнатюк.

Далее пошли — избы воем исходят. Комиссар с бойцами — в одну. Вошли с горящими головешками — на полу под лавкой человек орет, ногами сучит, изрыгая рвотную гнусь. Заглянули в другую — двое детей хрипят. В третью — старуха на печи, руками за живот хватается, голову закинула, уронила вниз — глаза сверкают и лезут из орбит.

— Мор… — прошептал Саломаткин.

И потекли подмышки у комиссара. Приподнял он обрез, прицелился в голову старухи, держа палец на курке, глаза мутные, как разведенное водою молоко. Дрожал обрез, дрожали веки у бойцов, и колотило Маузера.

— Мясо, — сказал он, опустил дуло и вогнал бесновато завизжавшую пулю в грязную половицу.

Мороз сковал деревеньку. Желтыми кукурузными зернами светились во тьме неприкаянные звезды.

Комиссар вернулся в избу, где лежали раненые. Снял портупею, сел к столу, долго сидел, упершись кулаками в скулы. А Гнатюк все стучал зубами да просил воды. Маузер поил его; воду брал ковшиком из кадки, вставлял ковшик командиру в зубы. Маленькие льдинки позвякивали друг о друга, сталкиваясь, выскальзывали из ковша на раскаленную грудь раненого.

И снова Маузер сидел, нависая над столом и думу думал…

Поутру дал приказ сниматься. Выстроил бойцов. Их серые, со стертыми чертами лица растворялись в промозглых сумерках.

— Товарищи! — сказал комиссар. — Вы устали, вы измучены изнурительными боями и многодневными переходами, вы знаете голод и холод, видели мужество и трусость, смерть и бессмертие. Но нам, товарищи, нужно быть железными, нам нужно выдюжить и победить. Мы должны идти вперед. И мы дойдем! Кавказ примет нас в свое благодатное лоно. Выше голову, пролетарские герои, пусть наша большевистская сознательность простирается до невидимых горизонтов! Разобьем контрреволюционную гидру, вырвем страну из ее жадной пасти и водрузим наш трудовой алый стяг над всемирным царством свободы! Да здравствует мировая революция, да здравствуют ее столпы — пролетарий и крестьянин, да здравствуют товарищи Ленин и Троцкий!

Бойцы молчали.

— Раненых оставляем на попечение деревни, — добавил комиссар спокойнее и глуше. — Товарищ Гнатюк своею волей вдохновил нас на этот переход. Сегодня ему лучше. Скоро мы вернемся сюда и заберем наших боевых товарищей.

Бойцы тоскливо глядели в свои обмотки.

С тем и тронулись. Маленький отряд потянулся вниз с церковного холма, и вслед уходящим фигуркам смотрел из узкого зарешеченного окошка церкви отец Серафим.

— Пропадите, ироды, — шептал он вдогонку бойцам.

Спустя полчаса в низине у дальних изб появились Маузер и одноглазый. Они шли по дороге молча, жестко спотыкаясь о застывшие за ночь рытвинки. Свернули к избе, где оставили раненых. Глызин отворил дверь, пропустил Маузера вперед. Комиссар прошел к лавке, где лежал Гнатюк, взял командира за плечо. Плечо холодело.

— Мертвый, — сказал Маузер.

— Одним меньше, — откликнулся вполголоса одноглазый. — Камень с души.

— По двоих на брата, — прошептал комиссар. — Ну, а пятый — кому придется…

Попятился к двери, на ходу расстегивая жесткую кобуру. Встал рядом с одноглазым.

Вскинули руки. Кто-то из раненых успел замычать, но, забивая мычание, яростно загрохотали револьверы.

— Кончено… — сказал комиссар, захлебываясь сердцем.

В этот миг медленно и тяжко поднял веки Гнатюк, глянул воспаленными красными глазами.

— Иуда… — прошептал он на последнем дыхании.

Маузер захрипел и, перекрывая хрипом злобный лай выстрелов, разрядил револьвер в умирающего командира.

Гнатюк конвульсивно дернулся и упал на пол.

…Маузер и Глызин сидели на крыльце. Комиссар достал портсигар, вынул измятую, затисканную папиросу, прикурил, сунул в мокрые губы одноглазому. Глызин машинально затянулся, прикрыл глаза; прилипшая к нижней губе папироса мелко вздрагивала. Маузер снял фуражку, вытер ею влажное лицо. Лоб царапнула эмалевая звезда.

Комиссар глянул на церковь. Небо вдалеке было уже совсем светлым, а чуть левее, над мертвыми обугленными деревьями, над развалинами сгоревших изб и черными изваяниями уцелевших печей вставало ярое око солнца, бросавшее кровавые сгустки плазмы на золотые купола и стройные кресты, победно торчащие среди разливающейся по небу горячей сукровицы рассвета.

Занималось холодное осеннее утро 1918 года, и где-то далеко-далеко отсюда, за лесами, за горами, за десятки, а может, и сотни километров от Маузера, от оборванного отряда, шагающего по заледенелой земле, от равнодушных мертвецов, оставшихся сиротами в деревеньке, сидел в тяжкой думе, мучимый отчаянием и тоской, растирая воспаленные трехдневной бессонницей глаза, командарм Сорокин, будущий враг Советской власти, мятежник и агент мирового капитала.

Глава 2

Что написал инженер Михайлов в своих воспоминаниях ради назидания потомкам

Во всех послевоенных анкетах я проставлял годом своего рождения девятьсот седьмой, тогда как на самом деле родился в девятьсот первом…

Мальчишкой я воевал на Украине в отряде Гнатюка, и пули до поры до времени меня искали, да не находили, равно как и от других напастей Бог хранил, но под Чудовкой хватанул я тифу и, на неделю впавши в полное беспамятство, очнулся на берегу Донца в какой-то безымянной деревушке. Был июль, стояла дикая жара, а я лежал в обозе с головой укрытый затхлою рогожею и прощался с жизнью. Но судьба дала мне иные испытания — спустя месяц я уже на своих ногах тащился в арьергарде обоза возле лошади, держась слабою еще рукой за недоуздок и испытывая временами мучительные приступы дурноты…

Осенью под ударами немцев наш отряд все дальше откатывался к югу и, вконец измотанный, разбитый почти до основания, вскоре лишился своего командира, славного рыцаря Остапа Гнатюка.

Осиротевшая кучка бойцов под водительством нашего молодого комиссара Льва Маузера двинулась на Северный Кавказ, потому что только там можно было сделать небольшую передышку. Но нашим надеждам не суждено было сбыться. После изнурительного перехода мы снова попали в пекло. Добровольческая армия к тому времени заняла Тихорецкую, Екатеринодар и Ставрополь, а главком Сорокин откатился за Кубань и Лабу. К тому же кубанское войско забродило изнутри, в нем появились повстанцы и слышный поначалу лишь кое-где невнятный ропот грозил перерасти в открытый бунт. Дело было в том, что когда Сорокин пытался перейти в контрнаступление и вернуть хотя бы Тихорецкую, его армия чудовищным прессом прошла по казачьим станицам, уничтожая все на своем пути. Озлобленные казаки стали открыто переходить к Деникину.

Белые, между тем, развивали свои успехи и вскоре заняли Армавир, а Сорокин, которого вовремя и очень удачно прикрыла подошедшая Таманская армия, посчитал себя обязанным вернуть утраченное, причем волею главкома самую трудную задачу — возвращение Армавира — поручил таманцам. Претендуя на единоличное командование и ставя, как правило, свое мнение по любому вопросу выше всех иных, Сорокин сильно конфликтовал с командующим Таманской армией Матвеевым, и эта вражда каким-то образом передавалась красноармейцам, которые в своем безумстве доходили до того, что под самым носом у противника вели боевые действия друг против друга.

Наш отряд появился на Северном Кавказе осенью, и все мы стали свидетелями того, как тайная неприязнь между командиром и главкомом перешла в открытую вражду, главной причиной которой в тот момент были разные планы дальнейшего наступления. Сорокин предлагал захватить Ставрополь и блокировать здесь Добровольческую армию вкупе с прочими враждебными силами. Матвеев же хотел атаковать Екатеринодар, причем в случае неудачи предполагал отступить по удобной дороге на Царицын, а по плану Сорокина, хотя и очень перспективному, войска при отступлении могли оказаться в пустыне, где ни военной помощи, ни продовольствия, ни фуража ждать не приходилось.