Изменить стиль страницы

Не стану утомлять тебя, майн кинд, описанием той грандиозной вечеринки, перечислением несметного количества блюд, рассказом о безудержных и разудалых танцах и витиеватых тостах, скажу только, что когда с невесты сняли, наконец, фату и гости стали расходиться, я почувствовал необычайное облегчение. Когда мы остались своим кругом, за столом встал дядюшка Менахем и тихим голосом сказал: «Дорогие молодожены и близкие родственники! Я имею еврейскую привычку, чтоб всем было хорошо. Если я говору своим родным за сладкую жизнь, так Бог слышит и не скупится. Когда Бердичев рвал мою душу на куски, я молился и звал в помощь праотцов. Я работал, как вол, ради моя семья. Совсем молодым человеком познал я горечь сухого сухаря. Сначала я учился в портняжной мастерской у Менделя Аугенблика, пусть у него будет столько денег на леченье его макес, сколько он мне платил за работу. Это был редкий хойзекмахер. Я таки часто получал от него затрещины. Он делал меня наравне с помойкой. Но я не хотел, чтобы мне было плохо. Разве человек хочет себе плохо? Поэтому я быстро выучился на изумительного мастера. Все знают, что может достичь клигер ид. Он не станет кричать на Мясоедовской: «Ой, вей з мир, я не живу…». Он станет работать. Вы будете с меня смеяться, но я сказал себе: моя планида — знатность и богатство. Мой отец, пусть на здоровье спит в могиле, был шмуклером, да и меня в отрочестве приобщил к этому отчаянному ремеслу. Но я сказал себе: «Менахем, если тебе скучная судьба, займись сколачиваньем капитальца, потому это лучше, чем полиция будет копаться в твоей заднице». И я пошел по жизни, и пока я бродил тудой-сюдой по жизни, я многого увидел, потому много смотрел и за многое догадывался. И что вы думаете? Я таки разбогател. Почему нет? Но это все мое богачество за ради дочек, чтоб мне было за их локоточки и коленки… Вот сидит дружочек Гитл, женушка моя любимая. «Мы живем ради свои дети», — твердила она всю жизнь. А я что говору? Всякий денек и всякую ноченьку мне за их душа болит. Мы не можем, чтобы доча была олте мойд, — ее нужно замуж выдать. Вот поэтому сейчас перед гости такой замечательный жених, — чтоб он был здоров! Мы не можем отдать кровиночку свою за какого-нибудь урла или выкреста, потому чтим Бога всех евреев, а он завещал нам сохранять семя Авраама. Лучший хусн, сын лучшего друга и, можно сказать, мой приемный сын сегодня здесь, чтобы сроднить наши семьи и наперед дать потомство ради нашей общей радости. Благословляю вас, дети мои! Идите здоровые, зайд гезунд!»

И мы пошли. Мы пошли в хадар, где провели остаток ночи, день и следующую ночь. Я был окрылен мечтой и околдован счастьем обладания, потому и не сразу понял весь ужас происшедшего…

Утром я вошел в гостиную, где мои родители с дядей Менахемом и тетей Гитл пили кофе и, плача, упал перед ними на колени. «Что же ты наделал, дядя Менахем!» — прошептал я в отчаянии. «Азохн вэй! — отвечал дядя Менахем. — А нафка мина! Какая тебе разница, они же близнецы! Разве ты не знал — по нашим законам младшую нельзя выдавать впереди старшей!» Я заплакал еще горше и уронил лицо в мокрые ладони…

Через некоторое время дядя Менахем, этот а ид ви а бойм — бессердечный человек — решил сплавить меня подальше от греха, выделил мне долю и отправил нас с Хави в Харьков с поручением открыть там новую колониальную лавку. «Такую работу ты знаешь, ингеле, — сказал он на прощание, — и справишься с нею не хуже меня. Помни, что еврейское счастье всегда рядом с еврейским несчастьем, а иногда одно из них прямо вытекает из другого, причем, что из чего вытекает в наша жизнь предугадать решительно невозможно. Поэтому работай не покладая рук, а главное — думай в голове и всегда помни старую хасидскую песню “Ой, ви гит ци зайн а ид!”. Не забывай татэ и мамэ, а пуще не забывай о своем старшем друге, дяде Менахеме, что тоже всегда помнит за тебя…» Потом он раздумчиво оглядел меня, видно, сомневаясь, сказать или не сказать мне последнего напутствия, наклонился к моему уху и тихо прошептал: «Шванц — не главное в наша судьба…».

С тем и расстались. В Харькове я быстро освоился, нанял квартирку, арендовал помещение под лавку и начал потихоньку работать. Все шло на свой черед, но жену я возненавидел. Мне казалось, что передо мной а клавте, то есть просто-напросто ведьма, и когда она шла, отклячив свой вихляющий тухес, мне так хотелось дать ей хорошего пинка. Я глядел на нее и видел своя любимая Яэль, но она пахла не яблоками, а дорогими духами, и это была Хави. Я не мог разговаривать с ней, не мог найти темы для беседы, а если находил, она быстро иссякала. Хави раздражала меня в каждая мелочь. Она смотрела глазами Яэль, но не так, как Яэль, она двигалась почти как Яэль, но не так, как Яэль, ее тело было таким же, как тело Яэль, но это была не Яэль. В постели я не любил Хави, а только мучил напрасно. Я понимал, что она страдает, но не стремился перебороть себя и прекратить мучения, а, напротив, с палаческим сладострастием усугублял ее муки, делая все для того, чтобы ей стало еще больнее. В конце концов, она тоже возненавидела меня и в эта взаимная ненависть мы зачали Илюшу. Хави вся ушла в материнские заботы, и это несколько утишило нашу горестную вражду. Я в ребенке не участвовал вовсе, все время и усердие отдавая сколачиванию капитальца. Удачно вложив деньги дядюшки Менахема, я довольно быстро набрал обороты и вскоре стал очень небедный человек. Нужно было бы мне при этом хорошенько припоминать наставления моего благодетеля, — пусть бы он жил вечно и так же вечно страдал от поноса, — относительно счастья и несчастья, потому что, разбогатев, я стал тратить немалые деньги на вино. Я таскался по рестораны, а порой и обыденные кабаки, пил без продыху сутки напролет, жрал трефное и спал с девками, пытаясь на этот грязный путь отыскать хотя бы малейший отсвет моя любимая Яэль. Больше того, приходя домой, я начинал буянить и яростно избивать ненавистную мне Хави, что очень не принято в еврейских фамилиях. И остановиться не было никакой возможности. Хави сначала просто кричала, пытаясь укрыться от мои кулаки, молила о пощаде, плакала и шептала: «Марик, остановись, ведь я же люблю тебя…». Но я-то видел, что она меня ненавидит, и старался еще искалечить ее. Я бил кулаками любимое лицо Яэль и мне это было странно, — как я могу делать такая дикость? Однако когда в прекрасном, но искаженном болью лице моей потерянной любимой просверкивала ненависть, я разъярялся еще сильнее и бил уже слепо и безоглядно, стараясь не видеть страдальческих черных глаз, похожих на блестящие сливы, и не вдыхать отвратительный запах дорогих духов, перемешанный с терпким запахом женского пота, с запахом страха, боли и бездонного отчаяния. О, вей з мир! Как я мог!

В конце концов, я понял, что погибаю. В лавке меня заменял мой управляющий Тимофей Остапович, работали другие преданные люди, и дело крутилось само собою, но я знал, что это до поры до времени, а уж за семью лучше было вообще промолчать. Было ясно, что впереди — катастрофа. Осознав это, через небольшое время я скрепился, бросил дикие выходки, оставил в покое Хави, упорядочил дела и поехал до Одессы. По приезде я не показался ни дядюшке Менахему, ни тете Гитл и не зашел в тот дом, что считал родным. Опасаясь повстречать знакомых, я с вокзала поехал до Приморского бульвара в «Лондонскую» и поселился там в небольшой уютный номерок. В тот же день я увиделся с Яэль.

Какой неповторимый вкус имеет запретная любовь! Вот счастье встречи, радость узнавания, любимое лицо и привычная на ощупь кожа, вот запах — исключительный, необъяснимый, он манит, увлекает, и его очарованью нет пределов; нет в свете такого алкоголя, какой мог бы так заворожить; этот яблоневый аромат кружит голову и опьяняет пуще доброго вина…

Когда Яэль вошла в шикарный вестибюль гостиницы, ее огромные черные глаза расширились от удивления. Вглядевшись в беломраморную лестницу, в вычурную красоту кованых перил, в светящиеся весельем цветные витражи, увидев тончайшей работы наборный паркет и поражающую воображение венецианскую люстру, свисающую с потолка в центре вестибюля, Яэль изумилась всем своим существом, и наше первое после долгой разлуки свидание прошло под знаком этого изумления. Мы были поражены восхитительным, полным роскоши и одновременно уютным, почти домашним мирком, мы были поражены друг другом, и ночью она была настолько откровенна и так искренна в своих порывах, что если б я ее не знал, то мог бы заподозрить в ней опыт и невоздержанность желаний.